С.М.Соловьев. Н.М.Карамзин и его литературная деятельность:«История государства Российского» Глава I
С.М.Соловьев.
Н.М.Карамзин и его литературная деятельность:«История государства Российского»
Глава I
В 1432 году был спор в Орде между великим князем Василием Васильевичем и дядей его Юрием Дмитриевичем Звенигородским, причем последний доказывал права свои летописцами и старыми списками. Сын Василия Иоанн III, приводя новгородцев в свою волю, велел дьяку своему вычислить послам их по летописям все вины Новгорода перед великим князем. Внук Иоанна III, споря с потомком князей ярославских, из летописей брал доказательства в свою пользу. Но во второй половине XVII века непосредственное пользование летописями и старыми списками оказалось уж неудобным: явилась потребность собрать их, явилась потребность составить из них что-нибудь более стройное, выбрать существенное, необходимое для непосредственного пользования. Матвеев составил для царевича Феодора Алексеевича "Описание всех великих князей и царей Российских в лицах с историями"; известный дьяк Грибоедов написал для того же государя Русскую историю в 36 главах.
История Грибоедова написана была для государя и осталась во дворце; но уже при царе Феодоре Алексеевиче учреждена была Славяно-греко-латинская академия в Москве; при брате его Петре училища умножались; понадобились учебные книги, руководства. Руководства для других наук легко было приобрести: стоило только перевесть известные сочинения с иностранных языков или составить свои учебники по иностранным образцам. Но откуда было взять руководство к изучению русской истории? Петр Великий велел написать Русскую историю справщику типографии Федору Поликарпову. Поликарпов был человек грамотный, знал по-гречески; но все это не могло дать ему средств к написанию Русской истории, для чего нужно было особое приготовление. Поликарпов мог написать историю Славяно-греко-латинской академии, потому что события этой истории были на его памяти; сбора материалов, больших справок, трудных разысканий не требовалось; но как мог он приступить к составлению Русской истории, когда ничто не было приготовлено, ничто не было приведено в известность, ничто не сведено, не соглашено, не оценено? Опыт Поликарпова почему-то не понравился Петру Великому.
Но потребность хотя в каком-нибудь руководстве для изучения отечественной истории была нудящая, и вот Феофан Прокопович составил "Родословную роспись великих князей и царей Русских" на большом листе, где под каждым лицом находилось краткое описание его дел с показанием времени кончины. Этот труд, для нас теперь столь легкий, был тяжек для Феофана как для начинателя. "Произведение это,- говорит он,- маленькое по объему, стоило мне тяжких усилий, потому что я должен был перебрать летописи русские и польские и определить, в которых из них что показано вернее". В то же время в шведском плену Манкиев писал "Ядро Российской истории", изданное позднее и долго употреблявшееся как учебник. На первой части этого труда по самому характеру известий всего более отразились недостатки времени, недостатки ученого приготовления; но во второй части события рассказываются довольно обстоятельно и верно. Вообще труд Манкиева представляет очень замечательную для своего времени попытку, особенно если сравнить его с киевским Синопсисом.
Тяжкие труды должен был употребить тот, кто хотел составить сколько-нибудь верную роспись владетельных лиц с кратким известием о их деяниях. Кто не хотел, не умел или не мог перебрать летописей и отыскать в них известия достовернейшие, тот предлагал своим читателям и ученикам странности, которые находим в Синопсисе и в первой части "Ядра". Но вот уж между современниками и сотрудниками Петра Великого нашелся человек, который решился собрать и разобрать материал, дать соотечественникам своим средства узнать и изучить источники русской истории в возможной полноте и вместе дать правило и пример, как пользоваться предложенными источниками: этот человек был В. Н. Татищев.
Заслуга Татищева состояла именно в том, что он начал с того, с чего именно следовало начать: оставил попытку - не по силам ни своим, ни чьим бы то ни было в его время - писать прагматическую русскую историю и употребил тридцатилетний труд для того только, чтобы собрать, свести источники и, оставя этот свод нетронутым, на стороне, в примечаниях попытаться впервые дополнить, уяснить и подвергнуть критике летописные известия. Но важность такого труда не была понята современниками: те, которые были знакомы с иностранными историческими трудами, древними и новыми, хотели Русской истории, а не свода летописей и потому неблагосклонно приняли труд Татищева, отзываясь, что автор его не имеет достаточно философии. С другой стороны, нашлись люди с противоположными понятиями, которые сочли дерзостью попытку подвергнуть критике источники,- и труд Татищева остался неизданным до времен Екатерины II. Между тем дело просвещения в России шло вперед: академики, иностранцы и русские писали исследования по разным отраслям наук, даже по русским древностям; но Русской истории все еще не было. Шувалов предложил патриотический подвиг написания отечественной истории первому таланту времени - Ломоносову. Ломоносов принял предложение, прося только часы отдыха посвящать наукам естественным и тем самым показывая, при каком сокровище было его сердце; могучий талант его не осилил препятствий, сопряженных с трудом новым, к которому у него не было ни призвания, ни приготовления. Вместо системы он предложил натянутое сходство хода русской истории с ходом римской и, считая целью истории прославление подвигов, представил вместо Русской истории начальную летопись, изукрашенную цветами красноречия.
Глубже взглянул на свое дело князь Щербатов, начавший писать Русскую историю во второй половине XVIII века. Щербатов, подобно всем своим образованным современникам, знал историю всех других народов лучше, чем историю своего, когда начал писать ее, и потому неудивительно, что он не мог понять ее хода, уразуметь ее особенностей; неудивительно, что некоторые явления русской истории показались ему странными; но в том-то и состоит заслуга князя Щербатова, что он обратил особенное внимание на это явление, считая главною обязанностью историка объяснение причин событий. При этом поражает нас еще необыкновенная добросовестность князя Щербатова: считая своею главной обязанностью объяснить причину явления, он не хочет отстать от какого-нибудь трудного явления (как, например, родовые княжеские отношения, характер Иоанна IV и т. п.), пока не объяснит его сколько-нибудь удовлетворительным образом, для чего по нескольку раз обращается к одному и тому же предмету. Некоторые явления объяснены Щербатовым удачно, даже удачнее, нежели как объясняли их писатели позднейшие; объяснение других ему не удалось; но за ним осталась заслуга первого объяснения, первой остановки над предметом, заслуживающим внимания в науке.
Мы указали достоинства сочинения князя Щербатова; односторонний отзыв о нем с указанием, слишком уж придирчивым, одних недостатков был сделан современником автора, талантливым Болтиным. Болтин не понял или не хотел понять заслуги Щербатова относительно разработки некоторых более замечательных частностей; ему не нравилось в его сочинении отсутствие единства, отсутствие одной общей мысли, одного общего взгляда, который бы проникал все сочинение. Хотя нельзя признать справедливость всех требований Болтина, хотя сочинение Щербатова иногда выигрывает тем, что автор его не руководится каким-нибудь одним взглядом вроде болтинского, что дает ему более простора, позволяет быть более беспристрастным, однако нельзя не признать важной заслуги Болтина, который первый поднял вопрос об отношении древней русской истории к новой, первый привел в живую связь прошедшее с настоящим.
Таковы были важнейшие труды по русской истории в XVIII веке; но кроме попыток к написанию полной подробной Русской истории мы видим ряд отдельных исследований, принадлежащих иностранным членам Академии, видим прекрасные исследования Байера, исследования тех начальных вопросов, где знаменитый в свое время ученый мог пользоваться доступными для него источниками византийскими и северными; видим многостороннюю, полезную деятельность трудолюбивого, хотя и не очень даровитого Миллера1; видим важный приуготовительный труд Стриттера, наконец, знаменитое сочинение Шлёцера, легшее прочным основанием критической обработки источников нашей начальной истории; а между тем делались доступными источники для истории времен более позднейших изданиями Миллера, Щербатова, Новикова и других. Были и тени в этой картине: являлись сочинения Емина, Елагина, доведших риторическое направление Ломоносова до последней крайности; но эти сочинения встречены были справедливым негодованием лучших умов времени: против Емина вооружился Шлёцер, против Елагина - знаменитый московский митрополит Платон. Платон своею Церковною историею достойно заключает XVIII век и благословляет наступление XIX, первая четверть которого ознаменовалась появлением "Истории государства Российского". Каково же было отношение этого знаменитого труда к трудам предшествовавшим? Как удовлетворил он требованиям современников и каково было его влияние на труды последующие?
Взгляд автора на предмет труда показан им в предисловии:
"История в некотором смысле есть священная книга народов: главная, необходимая; зерцало их бытия и деятельности; скрижаль откровений и правил; завет предков к потомству; дополнение, изъяснение настоящего и пример будущего.
Правители, Законодатели действуют по указаниям Истории и смотрят на ее листы, как мореплаватели на чертежи морей. Мудрость человеческая имеет нужду в опытах, а жизнь кратковременна. Должно знать, как искони мятежные страсти волновали гражданское общество и какими способами благотворная страсть ума обуздывала их бурное стремление, чтобы учредить порядок, согласить выгоды людей и даровать им возможное на земле счастие.
Но и простой гражданин должен читать Историю. Она мирит его с несовершенством видимого порядка вещей, как с обыкновенным явлением во всех веках; утешает в государственных бедствиях, свидетельствуя, что и прежде бывали подобные, бывали еще ужаснейшие - и Государство не разрушалось; она питает нравственное чувство и праведным судом своим располагает душу к справедливости, которая утверждает наше благо и согласие общества.
Вот польза: сколько же удовольствий для сердца и разума! Любопытство сродно человеку, и просвещенному и дикому... Еще не зная употребления букв, народы уже любят Историю... История, отверзая гробы, поднимая мертвых, влагая им жизнь в сердце и слово в уста, из тления вновь созидая Царства и представляя воображению ряд веков с их отличными страстями, нравами, деяниями, расширяет пределы нашего собственного бытия; ее творческою силою мы живем с людьми всех времен, видим и слышим их, любим и ненавидим; еще не думая о пользе, уже наслаждаемся созерцанием многообразных случаев и характеров, которые занимают ум или питают чувствительность.
Если всякая История, даже и неискусно писанная, бывает приятна, как говорит Плиний, тем более отечественная... Пусть Греки, Римляне пленяют воображение: они принадлежат к семейству рода человеческого и нам не чужие по своим добродетелям и слабостям, славе и бедствиям; но имя Русское имеет для нас особенную прелесть... Всемирная История великими воспоминаниями украшает мир для ума, а Российская украшает отечество, где живем и чувствуем...
Кроме особенного достоинства для нас, сынов России, ее летописи имеют общее. Взглянем на пространство сей единственной Державы: мысль цепенеет; никогда Рим в своем величии не мог равняться с нею... Не удивительно ли, как земли, разделенные вечными преградами Естества... могли составить одну державу?.. Менее ли чудесна и смесь ее жителей, разноплеменных, разновидных и столь удаленных друг от друга в степенях образования?.. Не надобно быть Русским - надобно только мыслить, чтобы с любопытством читать предания народа, который смелостью и мужеством снискал господство над седьмою частию мира, открыл страны, никому дотоле не известные, унес их в общую систему Географии, Истории и просветил Божественною Верою без насилия, без злодейств, употребленных другими ревнителями Христианства в Европе и в Америке, но единственно примером лучшего".
Здесь в первых строках мы видим определение истории или, лучше сказать, определение важности истории, которая называется священною книгою народов, главною, необходимою, зерцалом их бытия и деятельности и т. д. Следующие затем строки служат как будто распространением, объяснением этого определения: указывается польза истории для правителей, законодателей, потом показывается польза ее для простого гражданина. Далее рассуждается об удовольствии, доставляемом историею. Наконец, говорится о важности русской истории, во-первых, для русского и, во-вторых, для каждого мыслящего, образованного иностранца.
Теперь припомним, как смотрели на тот же самый предмет писатели, предшествовавшие Карамзину, писатели XVIII века. Татищев во введении к своему труду, предложив определение истории, под которою разумеет деяния в смысле всех явлений или приключений, а не одних только дел человеческих, предложив разделение истории на священную, церковную, политическую и ученую, переходит к пользе истории. По его словам, богослов, юрист, медик, администратор, дипломат, вождь не могут с успехом исполнять всех должностей без знания истории. От пользы истории вообще Татищев переходит к пользе истории отечественной. Он говорит: "Что собственно о пользе русской истории принадлежит, то равно как о всех прочих разуметь должно, и всякому народу и области знание своей собственной истории и географии весьма нужнее, нежели посторонних". Наконец, от пользы отечественной истории для русского Татищев переходит к пользе русской истории для иностранцев и пользе иностранной истории для русских. Здесь он показывает недостаточность одних туземных источников для составления вполне беспристрастной истории; с другой стороны, иностранные историки без знания русской истории никак не могут уяснить себе историю древних народов, обитавших в нынешней России, и потом иностранцы только чрез познание русской истории могут получить средства опровергнуть ложь, сочиненную нашими врагами.
Итак, мы видим, что взгляд историка XIX века на свой предмет в главных чертах сходен со взглядом историка XVIII века: оба смотрят на историю, как на науку опыта; оба следуют одному порядку при изложении ее пользы. Но при сходстве воззрения есть и разница: историк XIX века уже предчувствует в истории науку народного самопознания; говорит, что она есть дополнение, изъяснение настоящего и пример будущего. Мы сказали "предчувствует" потому, что это важное определение нисколько не развито в последующей речи, где подобно историку XVIII века историограф подробно развивает пользу истории, как науки опыта, для различных разрядов общественных деятелей. При сходстве воззрения на предмет вообще должна быть разница в подробностях по самому расстоянию, разделявшему время жизни обоих историков, по самому различию характера этого времени. Историк, бывший свидетелем великих политических бурь и потом восстановления порядка; историк, писавший при государе, который был главным виновником этого восстановления, должен был обратить внимание преимущественно на то, как искони мятежные страсти волновали гражданское общество и какими способами обуздывалось их бурное стремление, учреждался порядок.
Свидетель великого бедствия, нашествия иноплеменников, историк XIX века видит в истории утешение для простого гражданина в государственных бедствиях: "История должна свидетельствовать, что и прежде бывали бедствия подобные, бывали еще ужаснейшие - и государство не разрушалось". Относительно общего нравственного влияния истории оба писателя опять сходятся в своих воззрениях: по словам Карамзина, история питает нравственное чувство, праведным судом своим располагает душу к справедливости; по словам Татищева, "в истории не токмо нравы, поступки и дела, но из того происходящие приключения описуются, яко мудрым, правосудным, милостивым, храбрым, постоянным и верным честь, слава и благополучие, а порочным, несмысленным, лихоимцам, скупым, робким, превратным и неверным - бесчестие, поношение и оскорбление вечное преследуют, из которого всяк обучаться может, чтоб первое колико возможно приобрести, а другого избежать".
Сказав о пользе, историк XIX века распространяется об удовольствиях, доставляемых историею для сердца и разума, и прямо от приятности истории вообще переходит к большей приятности истории отечественной для русского. Историк XVIII века не говорит вовсе о приятности истории; по его мнению, для русского знание своей истории и географии еще нужнее знания истории и географии чужих стран - и только. Мы не станем отрицать здесь влияния личной природы обоих писателей: Татищев и Карамзин были два разных человека и потому могли различно смотреть на один и тот же предмет; но мы не должны также опускать из внимания различие в характере эпох, которых оба они были представителями в нашей литературе. Главною, единственною причиною всех деяний Татищев полагает ум или отсутствие его - глупость; расчетам ума он подчиняет все; нравственное чувство остается у него в стороне: отсюда сухость, жесткость, односторонность в приговорах о некоторых явлениях, непонимание, неумение оценить нежное нравственное чувство, которое иногда заставляет человека действовать вопреки расчетам ума. Но вот наступила вторая половина XVIII века, и лучшие представители времени высказали совершенно иные мнения. "Искусство (опыт) доказало,- говорят они,- что один только украшенный или просвещенный науками разум не делает еще доброго и прямого гражданина"2. "Имей сердце, имей душу - и будешь человеком во всякое время. На все время - мода: на умы мода, на знание мода... Прямое достоинство в человеке - душа. Без нее просвещеннейший умница - жалкая тварь. Невежда без души - зверь. Чем умом величаться? Ум, коль он только что ум,- самая безделица. С пребеглыми умами видим мыхудых мужей, худых отцов, худых граждан. Прямую цену уму дает благонравие: без него умный человек - чудовище. Оно неизмеримо выше всей беглости ума3.
Карамзин был воспитан в этих понятиях, господствовавших между лучшими людьми второй половины XVIII века, и потому неудивительно, что подле ума он постоянно дает место сердцу, чувствительности, и, мало того что дает им место, он дает им первое место; неудивительно, что в противоположность Татищеву Карамзин оценяет поступки исторических деятелей преимущественно с нравственной, так сказать сердечной, точки зрения, требует от них прежде всего чувствительности. Для нас, для которых Карамзин и его великая деятельность есть уже явление из мира прошедшего, эта его характеристическая черта очень важна...
Понятно, почему Карамзин кроме пользы распространяется об удовольствиях, доставляемых историею сердцу и разуму; говорит, что, еще не думая о пользе, мы уж наслаждаемся в истории созерцанием многообразных случаев и характеров, которые занимают ум или питают чувствительность. Понятно нам, почему для объяснения важности отечественной истории для русского Карамзин исключительно обращается к сердцу своих читателей: "Пусть Греки, Римляне пленяют воображение: они принадлежат к семейству рода человеческого и нам не чужие по своим добродетелям и слабостям, славе и бедствиям; но имя Русское имеет для нас особенную прелесть; сердце мое еще сильнее бьется за Пожарского, нежели за Фемистокла или Сципиона. Всемирная История великими воспоминаниями украшает мир для ума, а Российская украшает отечество, где живем и чувствуем".
Карамзин разнится от Татищева и в понятии о важности русской истории для иностранцев. Мы видим, что Татищев полагает пользу изучения русской истории для иностранцев в том, что чрез это уяснится история древних народов, в России обитавших, и в том еще, что иностранцы будут в состоянии опровергнуть ложь, сочиненную нашими врагами. И здесь Татищев, как везде, ограничивается одною научною пользою. Карамзин настаивает на занимательности, увлекательности и, так сказать, картинности русской истории, которая должна нравиться и иностранцу. Отдаляясь от Татищева, Карамзин в некоторой степени приближается здесь к другому писателю XVIII века, Ломоносову, который говорит во вступлении в свою "Историю": "Всяк, кто увидит в российских преданиях равные дела и героев, Греческим и Римским подобных, унижать нас пред оными причины иметь не будет; но только вину полагать должен на бывший наш недостаток во искусстве, каковым Греческие и Латинские писатели своих героев в полной славе предали вечности". Карамзин соглашается, что деяния, описанные Геродотом, Фукидидом, Ливием, для всякого нерусского вообще занимательнее, представляя более душевной силы и живейшую игру страстей; но утверждает, что некоторые случаи, картины, характеры нашей истории любопытны не менее древних; начинает перечислять эти выдающиеся, самые красивые характеры в русской истории и оканчивает перечисление словами: "Или вся Новая История должна безмолвствовать, или Российская имеет право на внимание".
Но тотчас же после этого он спешит оговориться: "Знаю, что битвы нашего Удельного междоусобия, гремящие без умолку в пространстве пяти веков, маловажны для разума; что сей предмет не богат ни мыслями для Прагматика, ни красотами для живописца; но История не роман, и мир не сад, где все должно быть приятно: она изображает действительный мир. Видим на земле величественные горы и водопады, цветущие луга и долины; но сколько песков бесплодных и степей унылых! Однако ж путешествие вообще любезно человеку с живым чувством и воображением; в самых пустынях встречаются виды прелестные".
Сознаваясь в сухости, незанимательности удельного периода, Карамзин, впрочем, не хочет, чтобы этот период, бедный мыслями для прагматика и красотами для живописца, отнял у русской истории много занимательности в сравнении с историею других народов, и потому ищет и в последних темных мест. "Не будем суеверны в нашем высоком понятии о Дееписаниях Древности. Если исключить из бессмертного творения Фукидидова вымышленные речи, что останется? Голый рассказ о междоусобии Греческих городов... Скучные тяжбы городов о праве иметь жреца в том или другом храме и сухой Некролог Римских чиновников занимают много листов в Таците... Ливии, плавный, красноречивый, иногда целые книги наполняет известиями о сшибках и разбоях, которые едва ли важнее Половецких набегов".
Несмотря на это, сухость древней русской истории сильно тяготит историка; он даже задает вопрос: нельзя ли освободиться от нее? Нельзя ли события до Иоанна III представить в кратких чертах, на нескольких страницах вместо многих книг, трудных для автора, утомительных для читателей? Карамзин, однако, не поддается этому искушению; его спасает нравственное чувство, нравственное, сердечное отношение русского человека к его истории, к судьбам его отцов: "Хвастливость Авторского красноречия и нега Читателей осудят ли на вечное забвение дела и судьбу наших предков? Они страдали и своими бедствиями изготовили наше величие: а мы не захотим и слушать о том, ни знать, кого они любили, кого обвиняли в своих несчастиях! Иноземцы могут пропустить скучное для них в нашей древней Истории; но добрые Россияне не обязаны ли иметь более терпения, следуя правилу государственной нравственности, которая ставит уважение к предкам в достоинство гражданину образованному?.. Так я мыслил и писал об Игорях, о Всеволодах, как современник, смотря на них в тусклое зеркало древней Летописи с неутомимым вниманием, с искренним почтением; и если вместо живых, целых образов представлял единственно тени в отрывках, то не моя вина: я не мог дополнять Летописи!"
Эти слова, сказанные об общей занимательности русской истории, всего лучше определяют взгляд Карамзина на его предмет: он смотрит на историю со стороны искусства. Вот почему так называемый удельный период, по-видимому однообразный в своих явлениях, не представляющий картинных событий и характеров, для него сух, утомителен и может быть выпущен для иностранцев...
Но если Карамзин, с одной стороны, относительно взгляда на историю приближается к Ломоносову, то, с другой - великий талант, необыкновенная добросовестность и тщательное, всестороннее приготовление умерили, возвысили, облагородили в "Истории государства Российского" то направление, которое было доведено до такой крайности в бездарных произведениях Емина и Елагина. Карамзин завидует историкам, описывавшим события современные или близкие к их времени; в подобного рода сочинениях, по его словам, блистает ум, воображение. Дееписатель, который избирает любопытнейшее, цветит, украшает, иногда творит, не боясь обличения, скажет: я так видел, так слышал - и безмолвная критика не мешает читателю наслаждаться прекрасными описаниями. Но, принужденный описывать события отдаленные, известия о которых извлекаются из памятников, Карамзин сознает свою обязанность представлять единственно то, что сохранилось от веков в летописях, в архивах. "Мы не можем,- говорит он,- ныне витийствовать в Истории. Новые успехи разума дали нам яснейшее понятие о свойстве и цели ее; здравый вкус уставил неизменные правила и навсегда отлучил Дееписание от Поэмы, от цветников красноречия, оставив в удел первому быть верным зерцалом минувшего, верным отзывом слов, действительно сказанных Героями веков. Самая прекрасная выдуманная речь безобразит Историю, посвященную не славе Писателя, не удовольствию Читателей и даже не мудрости нравоучительной, но только истине, которая уж сама собою делается источником удовольствия и пользы".
В приговоре над так называемым удельным периодом Карамзин уже выказал отчасти свой взгляд на древнюю русскую историю; полнейшее выражение этого взгляда мы должны искать в его разделении русской истории на периоды, которым он заключает свое предисловие. Но прежде посмотрим, как делили русскую историю писатели предшествовавшего века.
Татищев не имел в виду обнять всю русскую историю; он хотел остановиться на избрании царя Михаила Федоровича, и потому у него мы не можем искать полной системы русской истории; что же касается до древней русской истории, обнимаемой его сводом летописей, то она у него разделена на три части: 1) от 860 года до нашествия татар; 2) от татардо Иоанна III; 3) от Иоанна III до царя Михаила. Татищев указал грани, но не определил характера периодов. Ломоносов сделал первую попытку в этом роде и определил периоды русской истории, сравнивая их с периодами истории римской, более других ему известной. Он удовольствовался, как выражается сам, "некоторым общим подобием в порядке деяний российских с римскими, где находит владение первых королей, соответствующее числом лет и государей самодержавству первых самовластных великих князей российских; гражданское в Риме правление подобно разделению нашему на разные княжения и на вольные грады, некоторым образом гражданскую власть составляющему; потом единоначальство кесарей представляет согласным самодержавству государей московских". И Ломоносов, следовательно, ограничился только одною древнею историею. Система Шлёцера обняла всю русскую историю до позднейших (относительно автора) времен. Он разделил ее на пять периодов: 1) Россия рождающаяся, от 862 года до Святополка; 2) разделенная, от Ярослава до монголов; 3) угнетенная, от Батыя до Иоанна III; 4) победоносная, от Иоанна III до Петра Великого; 5) процветающая, от Петра Великого до Екатерины II.
Карамзин, прежде чем предложить собственное деление, почел нужным опровергнуть Шлёцерово. "Сия мысль,- говорит он,- кажется мне более остроумною, нежели основательною. 1) Век Св. Владимира был уже веком могущества и славы, а не рождения. 2) Государство делилось и прежде 1015 года. 3) Если по внутреннему состоянию и внешним действиям России надобно означать периоды, то можно ли смешать в одно время великого князя Димитрия Александровича и Донского, безмолвное рабство с победою и славою? 4) Век самозванцев ознаменован более злосчастием нежели победою. Гораздо лучше, истиннее, скромнее история наша делится на Древнейшую, отРюрика до Иоанна III, на Среднюю, от Иоанна до Петра, и Новую, от Петра до Александра. Система уделов была характером первой эпохи, единовластие - второй, изменение гражданских обычаев - третьей. Впрочем, нет нужды ставить грани там, где места служат живым урочищем".
Чтобы оценить предложенное Карамзиным деление русской истории, взглянем на возражения, которым она подверглась со стороны позднейших писателей. "Карамзин,- говорят возражатели,- деля русскую историю на древнюю, среднюю и новую, очевидно, принимал эти слова в том же значении, в каком понимают их европейские ученые при рассматривании всемирной истории; то есть древняя история представляет мир исчезнувший; средняя служит переходом от древнего к новому; новая объясняет начало и развитие тех элементов, из которых образовалась современная жизнь". Допустить эти основания - значит, по мнению возражателей, прийти к ложным умозаключениям, потому что надобно будет предположить, что со времен Иоанна III, после крутого переворота, начался новый порядок вещей, изменились отношения внутренние и внешние и весь состав государства был потрясен в своих основаниях. Но события говорят противное: Иоанн III и преемники его развивали ту же мысль, которая родилась почти за полтораста лет до него в голове Иоанна Калиты, именно: главною целью всех государей московских было сосредоточить Русскую землю в одно целое, утвердить ее за своим родом, избавить от чуждого влияния монголов и поляков. Все старое оставалось по-старому, если только согласовалось с политикою государей московских. Удельная система исчезла не вдруг, не при Иоанне III: она стала исчезать при Иоанне Калите и рушилась окончательно при Иоанне IV. Иго монгольское равным образом ослабевало исподволь, с постепенным развитием могущества московского, от Иоанна Калиты до конца княжения Иоанна III, если не Иоанна IV.
Карамзин, продолжают возражатели, отличительным характером древней русской истории постановил систему уделов; но если право удельное определяло порядок престолонаследия и взаимные отношения членов господствующей фамилии, то справедливо ли принимать одно право престолонаследия основанием исторического деления? Не следует ли обращать внимание на другие обстоятельства, особенно когда видим, что удельная система была господствующим явлением, источником событий только от Ярослава до монголов? До Ярослава же главным явлением было быстрое расширение норманнского господства над славянами и основание Руси, а с покорением отечества монголами начался раздел Руси на восточную и западную и образовались два могущественных государства: Московское и Литовское; притом право удельное господствовало у нас до самого прекращения Рюриковой династии в лице царевича Димитрия Углицкого, последнего удельного князя. Следовательно, в таком случае удельная система будет служить отличительным характером нашей истории не до половины XV века, а полтораста лет далее, до конца XVI века. Наконец, названия средней истории для пространства времени от Иоанна III до Петра Великого возражатели не хотят допустить в смысле перехода от древнего порядка вещей к новому, потому что здесь не было аналогических явлений с папизмом и феодализмом. Переход от древнего мира к новому, говорят они, у нас был действительно; но он совершился в одно царствование Петра Великого, в начале XVIII века: здесь предел древнего русского мира и начало тех элементов, из которых образовалась нынешняя сфера наша. Рассмотрим справедливость этих возражений. Карамзин признал отличительным характером древней русской истории систему уделов. Мы не будем здесь спорить о названиях, будем придавать им то же самое название, какое придают им возражатели, утверждающие, что право удельное определяло порядок престолонаследия и взаимные отношения членов господствующей фамилии. Возражатели говорят: "Справедливо ли принимать одно право престолонаследия основанием исторического деления и следует ли обращать внимание на другие обстоятельства, особенно когда видим, что удельная система была господствующим явлением, источником событий только от Ярослава до монголов?" Остановимся пока здесь и прежде всего очистим этот вопрос. Возражатели соглашаются, что удельная система была господствующим явлением, источником событий от Ярослава до монголов; но так как основанием исторического деления мы должны принимать господствующее явление, источник событий, то принимать основанием исторического деления удельную систему справедливо, и Карамзин имел полное право это сделать; причем вопрос - "не следует ли обращать внимание на другие обстоятельства?" - вопрос лишний: следует обращать внимание на все обстоятельства, но следует преимущественно останавливать внимание на господствующем явлении, источнике событий.
Но по мнению возражателей, удельная система была господствующим явлением, источником событий только от Ярослава до монголов, а с покорением отечества монголами начался раздел Руси на Восточную и Западную и образовались два могущественных государства: Московское и Литовское. Но здесь представляется прежде всего вопрос: раздел Руси на две половины - Восточную и Западную - уничтожил ли прежние формы государственной жизни в той и другой половине? На это возражатели отвечают, что удельное право господствовало в восточной половине Руси до самого прекращения Рюриковой династии, а в Западной России удельная система рушилась за сто лет до Иоанна III. Но в таком случае рождается новый вопрос: Русь разделялась ли на два государства, совершенно равные, самостоятельные, идущие по различному историческому пути, никогда после не соединявшиеся? В таком случае надобно оставить всякую мысль о внутреннем единстве русской истории. Или Русь разделилась так, что в одной половине преимущественно сохранились и развились основные начала общественной и семейной жизни русского народа и эта половина является на первом плане, а судьбы исторические второй половины находятся в зависимости от судеб первой? В таком случае внутреннее единство русской истории не нарушается; историк имеет возможность следить непрерывно за развитием русской жизни в той половине, где она преимущественно развивалась, оставляя на втором плане ту половину, где эта жизнь была остановлена в своем развитии.
На это отвечают: Юго-Западная Русь вошла в состав государства Литовского, на которое должно смотреть как на Русское. Доколе оно было самостоятельно, имело своих князей из дома Гедиминова, сохраняло все черты русской народности и спорило с Москвою о праве господствовать над всею Русью, историк обязан говорить с равною подробностью о делах литовских и московских и вести оба государства рядом, так точно, как до начала XIV столетия он рассказывал о борьбе удельных русских княжеств: Киевского, Черниговского, Галицкого, Суздальского, Рязанского, Новгородского и других. Положение дел будет одно и то же, с тою единственною разностью, что в удельное время было несколько систем, а тут только две: московская и литовская; это будет продолжаться до исхода XVI века. Когда угаснет дом Гедимина и отчина его соединится с Польшею, русский бытописатель изобразит на главном плане государство Московское, или Россию, потому что в недрах ее сохранились и развились основные начала общественной и семейной жизни русского народа, семена, насажденные Рюриком, Владимиром Св., Ярославом Мудрым, взлелеянные потомками Калиты и принесшие величественный плод под благословенною державою дома Романовых. На втором плане этой картины стоит великое княжество Литовское, опутанное цепями иноплеменников. Историк не обязан рассказывать о всех делах польских, в которых принимало участие Литовское княжество, потому что это предмет посторонний; но он обязан непременно показать, каким образом в Западной Руси под игом поляков постепенно исчезали главные черты ее народности; как она боролась со своими гонителями, чтобы спасти свою веру, свой язык - главное, почти единственное наследие, оставшееся ей от предков; как подавали ей руку помощи мудрый Алексей, Великий Петр, доколе Екатерина II не решила этого старинного, столь запутанного вопроса о Восточной и Западной Руси: та и другая сливаются в одно целое, в одну Российскую империю, и с тех пор литовская история должна умолкнуть.
Во сколько справедлива вторая половина этого рассуждения, во сколько же несправедлива первая, если хотят, что с конца XVI века русский бытописатель изображал на главном плане государство Московское, или Россию, потому что в недрах ее сохранились и развились основные начала общественной и семейной жизни русского народа; но Северо-Восточная Русь (впоследствии Московское государство) должна находиться на первом плане и в XIII веке, с самого начала отделения, именно по той же самой причине. Понятно, что русский бытописатель, которого обязанность состоит в том, чтобы следить за сохранением и развитием основных русских начал, будет всегда иметь на первом плане те части России, в которых эти начала сохранялись и развивались непрерывно, а на втором - те, в которых означенное развитие было на время насильственно остановлено, потому что тогда только сохранится единство, внутренняя, живая связь русской истории.
Вы говорите совершенно справедливо, что семена, насажденные Рюриком, Владимиром Св., Ярославом Мудрым, были взлелеяны потомками Калиты; но вы не говорите, чтобы эти семена были в то же время взлелеяны и потомками Гедимина: как же после того бытописатель русский решится поставить правление потомков Гедимина на один план с правлением потомков Калиты? С другой стороны, Русь Калиты и его потомков не произошла сама собою; она была результатом предшествующих явлений, результатом деятельности предшествующих князей северо-восточных.
Таким образом, очевидно, бытописатель с самого начала разделения должен поставить Северо-Восточную Русь и ее князей на первый план; а если возражатели соглашаются, что право удельное господствовало в Северо-Восточной Руси до самого прекращения Рюриковой династии, то должны признать за Карамзиным право постановить удельную систему отличительным характером древней русской истории. Имел ли Карамзин право остановиться на Иоанне III и зачем не продолжал древней истории до пресечения Рюриковой династии - об этом будет речь после, в своем месте; мы возвратимся также и к вопросу о значении Юго-Западной Руси, как понимал это значение Карамзин, и тут в известной степени согласимся с возражателями, покажем основные причины их требования; теперь же мы должны рассмотреть еще некоторые возражения, делаемые Карамзину относительно общего представления событий древней русской истории.
Говорят: "Зачем все пространство времени от Рюрика до половины XV века представляет в ней непрерывную цепь княжеских междоусобий, описанных со всеми мелочными подробностями? Зачем ни одно движение самого незначительного князя не оставлено без внимания, если только оно сохранилось в летописях, между тем как другие важнейшие предметы, имевшие решительное влияние на судьбу нашего отечества, замечены слегка, как будто вскользь, и то в связи с удельными бранями?"
Но если так называемая удельная система, как сами возражатели соглашаются, была господствующим явлением, источником событий в известное время, то спрашиваем: какое же право имел бы историк, предположивший написать полную, подробную картину древней жизни своего отечества, не выставить на первый план господствующего явления в этой жизни со всею полнотою, со всеми подробностями, размещая эти подробности, как следует, по степени их важности? Здесь нет ничтожных движений для историка: каждое движение князя имеет значение при объяснении характера явления, соответствует ли оно, это движение, общему ходу событий или является исключением.
Мы не можем признать за историком права выбора явлений из источников: он имеет только право располагать и уяснять явления; ни одна йота летописи не должна пропасть для истории; но дело в том, что все известия, перемешанные в летописи, должны найти приличное себе место в истории. Упрекают Карамзина в том, зачем он, увлекшись удельными бранями, мало сказал о норманнах, о влиянии Византии, о влиянии монголов... Эти упреки подробнее рассмотрим мы в своем месте; здесь же должны говорить только о взгляде на характер древней русской истории, который, по нашему мнению, у Карамзина вернее, чем у его возражателей. Мы никак не можем согласиться с последним, что норманны, монголы и подобные явления по самому свойству должны стоять на первом плане, а не в тени. На первом плане должно находиться только одно главное, господствующее явление, иначе нарушится единство; и если признано, что в известный период времени удельная система была господствующим явлением, источником событий, то эта удельная система и должна оставаться на первом плане, а не что-либо другое; все другие явления, как бы они важны ни были, должны рассматриваться по степени их влияния сперва на господствующее явление, а потом и на все другие; тогда только сохранятся научные единство, порядок и ясность. Наконец, упрекают Карамзина в неверности взгляда на самую так называемую удельную систему, говорят: "Карамзин, описывая XII и XIII столетия, выставляет на первом плане обыкновенно князей суздальских, как будто они властвовали над всею Русскою землею; между тем ход событий удостоверяет, что в Русской земле в начале XIII столетия было по крайней мере десять систем, или государств, разделенных на многие уделы и имевших своего великого князя. Многие из них, например галицкие великие князья, играли роль важнее суздальских".
Это возражение заключает в себе противоречие фактам. Мы не станем уж говорить о десяти системах, или государствах, которых князья покидали свои столы и уезжали править десятым государством на основании родового старшинства; мы хотели бы узнать одно: какой из галицких князей играл роль важнее суздальских в начале XIII века? Разве можно поставить наряду значение Ярослава Галицкого и Андрея Боголюбского? Разве Ярослав располагал когда-нибудь Киевским столом, как располагал им Андрей, у которого, несмотря на разбитие его войска, Ростиславичи просят позволения занять Киев? Сын Ярослава Владимир потому только мог спокойно владеть Галичем, что Всеволод Суздальский принял его под свое покровительство; киевский князь, главный на юге, прямо говорит, что он не может быть без Всеволода Суздальского; черниговский князь посылает в Суздаль просить позволения начать войну с другим князем и, не получив этого позволения, не смеет двинуться. Роман Галицкий не может распорядитьсяКиевскою областью как бы ему хотелось и должен сообразоваться с желанием князя Суздальского. Какие же после того многие князья играли роль важнее суздальских?..
Столь же неоснователен упрек, делаемый Карамзину за то, что он допустил среднюю историю в значение перехода от древнего порядка вещей к новому: зачатки этого перехода мы видим еще при последних государях из Рюриковой династии. При первых же государях из династии Романовых он становится вполне ощутителен: в сфере церковной - определением отношений власти церковной к власти гражданской, последовавшим по поводу Никонова дела; в сфере военной - преобразованием сухопутного войска и попытками к заведению флота; в сфере дипломатической - новыми понятиями, внесенными Ординым-Нащокиным, появлением резидентов, деятельным вступлением в союз европейских государств для борьбы с турками; в сфере служебной - уничтожением местничества; в сфере торговой - обширными видами на Восток; в сфере промышленной - приглашением иностранцев для заведения различных производств и научения им русских людей. Нужно ли распространяться о стремлении к научному образованию, обнаруженному и правительством и частными лицами? Нужно ли распространяться об изменении обычаев, начавшемся в XVII веке? Как же можно после того сказать, что переход от древнего мира к новому совершился в начале XVIII века?..
Неудачность возражений, предложенных позднейшими писателями против деления русской истории, принятой Карамзиным, всего лучше показывает достоинство этого деления. Мы не можем не признать правильности деления русской истории на древнюю и новую и не можем не признать XVII и отчасти XVI века переходным временем. Следовательно, Карамзин имел полное право принять древнюю, среднюю и новую русскую историю.
1Следует иметь в виду, что С. М. Соловьев в разных работах написание фамилии Миллер дает двояко: и как Миллер, и как Мюллер (Примеч. ред.).(К тексту)
2Бецкий.(К тексту)
3Фонвизин в "Недоросле".(К тексту)