Настройки отображения

Размер шрифта:
Цвета сайта
Изображения

Параметры

С.М.Соловьев. Н.М.Карамзин и его литературная деятельность:«История государства Российского» Глава VI

С.М.Соловьев.
Н.М.Карамзин и его литературная деятельность:«История государства Российского»
Глава VI


С восторгом приветствовал Карамзин времена Иоанна III, прельщавшие его рядом громких событий, достойных пера историка, избавлявшие его от мелких событий старины удельной, от бессмысленных драк княжеских, по его выражению. Мы видели, как вследствие этого прельщения историк XIX века не только принял вполне мнения историков XVIII века о значении Иоанна III, но еще более увеличил это значение, не усомнился сравнивать деятельность Иоанна III с деятельностию Петра Великого, прямо отдавая преимущество первой. Еще с большим восторгом приветствовал он знаменитое царствование Иоанна IV, при описании которого талант его мог найти для себя обильную пищу, мог выказаться в полном блеске и достойным образом довершить творение. "Оканчиваю Василия Ивановича,- писал Карамзин к Тургеневу,- и мысленно уже смотрю на Грозного: какой славный характер для исторической живописи! Жаль, если выдам Историю без сего любопытного царствования, тогда она будет, как павлин без хвоста"1.

Но прежде описания славного характера для исторической живописи историку нужно было описать правление великой княгини Елены и правление боярское. Малолетство Иоанна IV принадлежит к тем любопытным эпохам, в которые разрешаются великие исторические вопросы, великие исторические борьбы. Северо-Восточная Русь объединилась: образовалось государство благодаря деятельности князей Московских; но около этих князей, ставших теперь государями всея Руси, собрались в виде слуг нового государства потомки князей великих и удельных, лишенных отчин своих потомками Калиты; вокруг великого князя Московского, представителя нового порядка вещей, находившего свой главный интерес в его утверждении и развитии, собрались люди, которые жили в прошедшем всеми лучшими воспоминаниями своими, которые не могли сочувствовать новому, которым самое их первенствующее положение среди служилых людей московских, самый их титул указывали на более блестящее положение, более высокое значение в недавней, очень хорошо всем известной старине. При таком сопоставлении двух начал, из которых одно стремилось к дальнейшему, полному развитию, а другое хотело удержать его при этом стремлении во имя старых исчезнувших отношений, необходимы были столкновения, которые и видим в княжение Иоанна III и сына его,- столкновения, которые выражаются в судьбе Патрикеевых, Ряполовских, Холмского, Берсеня.

Но вот великому князю Василию Иоанновичу наследует малолетний сын его Иоанн, который остается все еще малолетним и по смерти матери своей, правившей государством; в челе управления становятся люди, не сочувствовавшие стремлениям князей Московских: как же поступят теперь эти люди? Оправдают ли свое противоборство новому порядку вещей делами благими, делами пользы государственной? Уразумеют ли, что бессмысленно вызывать навсегда исчезнувшую старину, навсегда исчезнувшие отношения, что они этим вызовом могут вызвать только тени, лишенные действительного существования? Сумеют ли признать необходимость нового порядка, но, не отказываясь при этом от старины, сумеют ли заключить сделку между старым и новым во благо, в укрепление государству? Сумеют ли показать, что от старины остались крепкие начала, которые, при искусном соединении с новым, могут упрочить благосостояние государства? Или эти люди не воспользуются благоприятным для себя временем, в стремлении к личным целям разрознят свои интересы с интересом государственным, не сумеют даже возвыситься до сознания сословного интереса и, потеряв сочувствие народонаселения, навлекут на себя страшную кару и дадут поведением своим законность, освящение новому порядку вещей, дадут ему возможность достигнуть полного развития?

Вот вопросы, которые должны были решиться в малолетство Иоанна IV. Оба историка - и кн. Щербатов, и Карамзин - в самом начале своего рассказа уже приготовляют читателя к смутам, волнениям, следствиям слабости правления в малолетство государя. Князь Щербатов говорит просто и коротко: "Малолетство великого князя и самое его рождение слабость правления предвещало". Но Карамзин старается ввести читателя в тогдашнее общество московское, заставляет его подслушивать тогдашние толки, мнения, опасения: "Не только искренняя любовь к Василию производила общее сетование о безвременной кончине его, но и страх: что будет с государством? волновал души. Никогда Россия не имела столь малолетнего властителя; никогда, если исключим древнюю, почти баснословную Ольгу, не видала своего кормила государственного в руках юной жены и чужеземки литовского, ненавистного рода. На троне не бывает предателей: опасались Елениной неопытности, естественных слабостей, пристрастия к Глинским, коих имя напоминало измену. Братья государевы и двадцать бояр знаменитых составляли верховную думу. Два человека казались важнее всех иных по их особенному влиянию на ум правительницы: старец Михаил Глинский, ее дядя, честолюбивый, смелый, самим Василием назначенный быть ее главным советником, и конюший боярин, князь Иван Федорович Овчина-Телепнев-Оболенский. Полагали, что сии два вельможи, в согласии между собою, будут законодателями думы, которая решала дела внешние именем Иоанна, а дела внутренние - именем великого князя и его матери".

Все эти: опасались, полагали - были бы чрезвычайно важны, если бы хотя из одного слова источников можно было видеть, чего опасались, что полагали в Москве в 1533 и 1534 годах. Остановимся теперь на довольно важном положении, что дума решала дела внешние именем Иоанна, а дела внутренние - именем великого князя и его матери. До нас дошли грамоты по внутренним делам от времени правления Елены, но в них мы не находим имени последней при имени ее сына; в примечании к означенному положению Карамзин говорит: "Например, во всех бумагах дел внутренних писали: "повелением благоверного и христолюбивого великого князя государя Ивана Васильевича всея Руси и его матери, благочестивой царицы, великой государыни Елены" или "Князь великий и мать его великая княгиня, посоветовав о том с бояры, повелели". Цитируются два места из Синодальной летописи. Но большая разница между известием летописца о решении дела и между известием правительства о нем в грамоте; что форма: "повелением благоверного и христолюбивого великого князя и его матери, благочестивой царицы Елены" - есть летописная вольность и не могла употребляться в правительственных грамотах, доказательством служит выражение: благочестивой, царицы, ибо Елена не могла употреблять такого титула".

Чрез несколько дней по кончине великого князя Василия уже был заключен брат его, удельный князь Юрий Иванович. При описании этого события Карамзин говорит: "Бояре, излишне осторожные, представили великой княгине, что если она хочет мирно управлять с сыном, то должна заключить Юрия, властолюбивого, приветливого, любимого многими людьми и весьма опасного для государя-младенца. Говорили, что бояре хотели погубить Юрия в надежде своевольствовать ко вреду отечества; что другие родственники государевы должны ожидать такой же участи - и сии мысли, естественным образом, представляясь уму, сильно действовали не только на Юриева меньшого брата, Андрея, но и на племянников, князей Бельских. Князь Симеон Феодорович Вольский и знатный окольничий Иван Лятцкий, родом из Пруссии, муж опытный в делах воинских, готовили полки в Серпухове на случай войны с Литвою: недовольные правительством, они сказали себе, что Россия не есть их отечество, тайно снеслись с королем Сигизмундом и бежали в Литву".

Здесь историк хочет объяснить отъезд князя Бельского и воеводы Лятцкого в Литву и объясняет его слухами: "Говорили, что бояре хотели погубить Юрия в надежде своевольствовать; что другие родственники государевы должны ожидать такой же участи". Первая часть слуха основана на следующем месте одной летописи: "Диавол вложа им мысль сию, ведяше бо, аще не пойман будет князь Юрьи, не тако воля его совершится в граблении и в убийствах". Но летописец говорит только, что дьявол, зная, что следствием заточения князя Юрия будут грабежи и убийства, вложил боярам мысль заточить его, и нисколько не говорит, чтобы бояре, желая своевольствовать, именнос этою целью заключили князя Юрия, обычное у летописца объяснение дурного дела внушением дьявола выставлено как говор народный, обвиняющий бояр в намеренном преступлении для достижения своих корыстных целей. Но если историк позволил себе очень свободное толкование слов летописца, то еще большую вольность позволил он себе, придумав совершенно независимо от источников другой слух: "Говорили, что другие родственники государевы должны ждать такой же участи". Этого слуха нет вовсе в летописях; ясно, что историк внес его от себя для объяснения бегства князя Бельского; но этим средством цель достигается все же не вполне, ибо если читатель, поверив объяснению как основанному на источниках, успокоится относительно поступка князя Бельского, то поступок Лятцкого, не принадлежавшего к родственникам государевым, останется без объяснения. Щербатов объясняет дело прямо от себя соперничеством между вельможами.

При описании внешних сношений в правление Елены, именно дел крымских, читаем: "Следствием литовского союза с ханом было то, что царевич Ислам восстал на Саин-Гирея за Россию, как пишут, вспомнив старую с нами дружбу; преклонил к себе вельмож, свергнул хана и начал господствовать под именем царя. Ислам, боясь турков, предложил тесный союз великому князю. Бояре московские, нетерпеливо желая воспользоваться таким добрым расположением нового хана, велели ехать князю Александру Стригину послом в Тавриду; сей чиновник своевольно остался в Новогородке и написал к великому князю, что Ислам обманывает нас: будучи единственно Калгою, именуется царем и недавно, в присутствии литовского посла Горностаевича, дал Сигизмунду клятву быть врагом России. Сие известие было несправедливо: Стригину объявили гнев государев и вместо него отправили князя Мещерского к Исламу". Здесь пропущено, неизвестно почему, очень любопытное известие о причине отказа князя Стригина ехать в Крым; Стригин вот что писал к великому князю: "Ныне Ислам к тебе к государю послал посольством Темеша, и того Темеша в Крыму не знают и имени ему не ведают, и в том Бог волен да ты государь: опалу ли или казнь на меня на своего холопа учинить, а мне противу того исламова посла Темеша не мочно идти!" Щербатов упомянул об этой отговорке князя Стригина.

События, последовавшие за смертию Елены, у обоих историков, у Щербатова и у Карамзина, описываются одинаково, иногда почти слово в слово; но потом рассказ Карамзина полнотою содержания начинает превосходить рассказ Щербатова, потому что последний не имел двух важных источников, которыми пользовался первый: Синодальной летописи под №3512 и Псковской летописи. Несмотря, однакож, на это большое количество важных источников, и Карамзин находился в одинаково затруднительном положении, зависящем от характера источников нашей древней истории вообще. Во время малолетства великого князя и по смерти матери его, правившей государством, на первом плане являются бояре, которые начинают борьбу между собою, смещают друг с друга. Источники говорят об этих борьбах, этих сменах, но очень неудовлетворительно. У Щербатова было много источников, благодаря которым он мог подробно описать, какой когда гонец отправлялся в Крым, с чем присылали послов своих ногайские князья, и на каком дворе в Москве останавливались эти послы, и сколько с ними было лошадей; но эти источники не сказали ему, что князь Иван Шуйский был удален вследствие усиления стороны князя Ивана Бельского, который сделался правителем.

Карамзин нашел летопись, которая рассказала ему об этом; но как рассказала? Карамзин, например, не узнал из ее рассказа, куда девался князь Иван Шуйский после окончательного торжества своего над Бельским. Поразительно видеть, как летописцев мало занимали главные причины явлений, как привыкли они к обычным формам в своем рассказе! Например, драгоценный псковский летописец, который рассказывает нам о поведении областных наместников во время правления Шуйских, о переменах, происшедших в этом отношении при Бельском, ничего не знает или не хочет ничего знать ни о Шуйских, ни о Бельском. В Царственной книге встречаем следующий рассказ: "И велел князь великий у себя быти отцу своему Даниилу митрополиту всея Руссии и сказа отцу своему Даниилу митрополиту: много королевы неправды, что сам король на христианство воевод своих посылает, а Татар наводит и много от него кровь льется христианская; да и то сказал князь Василиймитрополиту, что хочет воевод своих послать с людьми королевы земли воевати против его неправды. Митрополит же рече великому князю: вы государи православные, пастыри христианству; тебе, государю, подобает христианство от насилия боронити; а нам и всему священному собору за тебя, государя, и за твое войско Бога молити".

Великому князю, разговаривавшему таким образом с митрополитом, было четыре года. В малолетство Димитрия Донского управляли также бояре: собирая здесь и там мимоходные упоминания о том или другом боярине в летописи, подмечая боярские имена в приписках к духовным грамотам великокняжеским, можно отыскать имена бояр, бывших в малолетство Димитрия, но только имена, не больше. О могущественных боярах, которые действовали на изменение политики московской в княжение Василия Димитриевича, мы узнаем из письма хана Едигея. При Иоанне III, при Василии Иоанновиче точно так же мы встречаем имена бояр только при описании походов. Теперь мы вследствие возмужалости науки, вследствие возбуждения многих новых важных вопросов следим с напряженным вниманием за этими отрывочными, краткими известиями летописца о действующих лицах, приводим их в связь и достигаем любопытных результатов; но все это совершается с большими усилиями; большая разница, когда сами источники наводят историка на важные вопросы и тут же дают средство разрешить их полнотою, обилием подробностей о действующих лицах, живым их представлением или когда историк вследствие извне возбужденных вопросов должен с неимоверным усилием допрашивать молчаливые летописи. При этом надобно обращать также внимание на характер таланта в историке; талант Карамзина был именно такого рода, что требовал возбуждения от источников. Нам смешно теперь видеть, как у князя Щербатова из одного Сильвестра сделано два; но если мы войдем в положение Щербатова, впервые начавшего разбираться в источниках времен Иоанна IV, и если обратим внимание на характер этих источников, то подобная странность нам объяснится: в главных источниках, в летописях, о Сильвестре упомянуто один раз мимоходом, а у Курбского это лицо выставлено в полусвете, является таинственным, загадочным.

У Карамзина не найдем уже подобных странностей, во-первых, потому, что Карамзин шел по проложенной дороге, был второй деятель, разбиравшийся в тех же самых материалах; во-вторых, потому, что Карамзин был сильнее Щербатова талантом, не мог так теряться в известиях источников, как иногда терялся Щербатов. Несмотря на то, однако, и у Карамзина по вышеозначенному характеру источников мы не найдем не только сколько-нибудь целостного изображения характеров отдельных действующих лиц, но даже не найдем указаний на характеры, значение целых родов; например: при описании свадьбы царя Иоанна он говорит следующее: "Между тем знатные сановники, окольничие, дьяки объезжали Россию, чтоб видеть всех девиц благородных и представить лучших невест государю; он избрал из них юную Анастасию, дочь вдовы Захарьиной, которой муж, Роман Юрьевич, был окольничим, а свекор - боярином Иоанна III. Род их происходил от Андрея Кобылы, выехавшего к нам из Пруссии в XIV веке". Автор счел нужным только под 1547 годом сказать о происхождении Захарьиных-Юрьиных, причем указал только на первого известного прародителя и на ближайшего боярина Юрия Захарьевича, тогда как читатель должен был давно уже быть знаком с этим знаменитым родом, одним из важнейших между боярскими родами Московского княжества, члены которого играли первую роль в княжение Василия Дмитриевича и потом не утратили своего важного значения, несмотря на приплыв княжеских фамилий, оттиравших старинные московские боярские роды от первых лет; в каждое княжение кто-нибудь из членов этого рода заставляет говорить о себе летопись; но летопись упоминает о них раз-два, кратко, мимоходом; эти известия записаны и у Карамзина, но не отдельно от других известий: они затерялись и для автора, и для читателя, и целый род, имеющий особенное любопытное значение, потерял его.

То же должно заметить и о лице, которое выступает на главную сцену по кончине великой княгини Елены, именно о князе Василии Васильевиче Шуйском. "Князь Василий Васильевич,- говорит Карамзин,- занимал первое место в совете при отце Иоанновом, занимал оное и при Елене и тем более ненавидел ее временщика (князя Телепнева-Оболенского), который, уступая ему наружную честь, исключительно господствовал над думою. Изготовив средства успеха, преклонив к себе многих бояр и чиновников, сей властолюбивый князь жестоким действием самовольства и насилия объявил себя главою правления; в седьмой день по кончине Елениной велел схватить любезнейших юному Иоанну особ: его надзирательницу, боярыню Агриппину, и брата ее, князя Телепнева, оковать цепями, заключить в темницу, несмотря на слезы, на вопль державного отрока".

Здесь о прежней деятельности князя Шуйского говорится только, что он занимал первое место в думе при отце Иоанновом и при матери; но в летописи есть известие о Шуйском, которое говорит нам гораздо более о нем, чем известие о первом месте в думе; это известие, поставленное на место последнего, приготовило бы читателя, дало бы ему знать, каких поступков он должен ждать от Шуйского, человека, способного действовать решительно, быстро, предупреждать других и действовать в то же время круто; это известие помещено и у Карамзина под 1514 годом в описании княжения Василия Иоанновича, после рассказа об Оршинской битве: "С первою вестию о нашем несчастии прискакали в Смоленск некоторые раненные в битве чиновники великокняжеские. Весь город пришел в волнение. Многие тамошние бояре думали, подобно Сигизмунду, что Россия уже пала; советовались между собою, с епископом Варсонофием и решились изменить государю. Епископ тайно послал к королю своего племянника с уверением, что если он немедленно пришлет войско, то Смоленск будет его. Но другие верные бояре донесли о сем умысле наместнику, князю Василию Шуйскому, который, едва успев взять изменников и самого епископа под стражу, увидел знамена литовские: сам Константин (Острожский) с шестью тысячами отборных воинов явился пред городскими стенами. Тут Шуйский изумил его и жителей зрелищем ужасным: велел на стене, в глазах Литвы, повесить всех заговорщиков, кроме святителя, надев на них собольи шубы, бархат, камки, а другим привязал к шее серебряные ковши или чарки, пожалованные им от великого князя". Так вот этот Шуйский, поступивший так решительно в первое время по смерти Елены, вот Шуйский, который поступает и после так же решительно со своими врагами!

Князя Василия Шуйского вменил в правлении брат его Иван, о котором Карамзин говорит так: "Князь Иван Шуйский не оказывал в делах ни ума государственного, ни любви к добру; был единственно грубым самолюбцем; хотел только помощников; но не терпел совместников; повелевал в думе как деспот, и в дворце как хозяин, и величался до нахальства; например, никогда не стоял пред юным Иоанном, садился у него в спальне, опирался локтем о постелю, клал ноги на кресло государево; одним словом, изъявлял всю низкую, малодушную спесь раба-господина. Упрекали Шуйского и в гнусном корыстолюбии; писали, что он расхитил казну и наковал себе из ее золота множество сосудов, велев вырезать на них имена своих предков. По крайней мере его ближние, клевреты, угодники грабили без милосердия во всех областях, где давались им нажиточные места или должности государственные. Владычество Шуйских ознаменовалось слабостию и робким малодушием в политике московской; бояре даже не смели ответствовать Саин-Гирею на его угрозы; спешили отправить в Тавриду знатного посла и купить вероломный союз варвара обязательством не воевать Казани; хвалились своим терпением пред ханом Саин-Гиреем, изъясняясь, что казанцы терзают Россию, а мы, в угодность ему, не двигаем ни волоса для защиты своей земли. Бояре хотели единственно мира и не имели его; заключили союз с ханом Саин-Гиреем и видели бесполезность оного. Послы ханские были в Москве, а сын его Иминь с шайками своих разбойников грабил в Каширском уезде. Мы удовольствовались извинением, что Иминь не слушается отца и поступает самовольно".

Конечно, всякий, прочтя это описание поведения князя Шуйского, пожелает узнать, откуда взято оно. Оно взято из письма самого Иоанна к князю Курбскому: упрекали, писали относится к одному Иоанну. Но слова Иоанна переданы у автора неправильно, и вследствие этой неправильности скрыто особенно важное значение их; они читаются так: "Едино воспомяну; нам бо в юности детства играюще, а князь Иван Васильевич Шуйский сидит на лавке, локтем опершися отца нашего о постелю, ногу положив; к нам же не приклоняйся не токмо яко родительски, но еже властелински". В изложении Карамзина выпущены слова: отца нашего и прибавлено кресло, которого нет в подлиннике. Шуйский опирается локтем и клад ногу на постель отца Иоаннова, и этот поступок кроме нахальства имеет еще другое значение, особенно если мы приведем его в связь с известием о поступке Тучкова, находящимся в том же письме Иоанновом. Сношения с Крымом в правление Шуйских представлены несправедливо. Еще в правление Елены вследствие единовластия, утвердившегося в Крыму, и угроз хана Саин-Гирея, имевшего теперь возможность действовать против Москвы, положено было, в угоду Саину, не начинать наступательных движений на Казань, а стараться кончить дело мирными переговорами: Шуйские продолжали, следовательно, поведение предшествовавшего правительства; но если, с одной стороны, Шуйские приводили в исполнение решение прежнего правительства, то, с другой - они не изменили ни в чем прежних отношений великого князя к хану в ущерб достоинству первого; так, когда в Москве увидели, что шертная грамота, присланная ханом, заключала в себе исчисление подарков, какие именно должно было отправлять в Крым, бояре не приняли этой грамоты, как не принимали подобных прежние великие князья: когда узнали о нападении Иминь-Салтана, то послов крымских отдали под стражу; все эти подробности опущены в рассказе историка.

Шуйские были отстранены от правления; их место заступили князь Бельский и митрополит Иоасаф: об этой перемене историк говорит так: "Сторона Вольских, одержав верх, начала господствовать с умеренностью и благоразумием. Не было ни опал, ни гонений. Правительство стало попечительное, усерднее к общему благу.

Злоупотребления власти уменьшились. Сменили некоторых худых наместников, и псковитяне освободились от насилий князя Андрея Шуйского, отозванного в Москву. Дума сделала для них то же, что Василий сделал для новгородцев: возвратил им судное право. Целовальники, или присяжные, избираемые гражданами, начали судить все уголовные дела независимо от наместников". Учреждение великого князя Василия в Новгороде состояло в том, что с наместниками начал судить староста купецкий, а с тиунами - целовальники; о перемене же, последовавшей в правление Бельского, псковский летописец говорит следующее: "Бысть жалование нашего Великого Князя Ивана Васильевича всея Руси до всей своей русской земли, млада возрастом 11 лет и старейша умом: до своей отчины милосердова, показа милость свою и нача жаловати, грамоты давати по всем гродом большим и по пригородом, и по волостем, лихих людей обыскивати самым крестьянам меж себя по крестному целованию, и их казнити смертною казнию, а не водя к наместником и к их тивуном лихих людей". Итак, в Новгороде выбраны были целовальники для суда с наместниками и тиунами, и не означено, для какого суда; в Пскове же уголовные дела отходили от наместников и тиунов и передавались в ведение самих обывателей, которые должны были руководиться так называемыми губными грамотами. Следовательно, нельзя сказать, что для псковитян сделано было то же, что Василий сделал для новгородцев. Нельзя сказать также, чтобы это было сделано для одних псковитян, ибо летописец ясно говорит, что жалование государя было до всей Русской земли. Слова летописца подтверждаются многими губными грамотами, действительно относящимися к этому времени; но любопытно, что до нас дошли губные грамоты, данные прежде, в правление Шуйских, как, например, грамоты белозерцам и каргопольцам 1539 года. "Народ,- говорит автор,- отдохнул в Пскове; славил милость Великого Князя и добродетель бояр". В летописи: "Начаша Псковичи за Государя Бога молити и Пречистую Богородицу и святых чудотворцев о его жалованьи до своея отчины, что показа милость до сирот своих" - и только! Нам понятно, почему автор прибавил: "и добродетель бояр" - ему показалось странным, как летописец не упоминает ничего о боярах, когда бояре управляли за малолетством великого князя; но именно то, что кажется нам странным в летописи, то мы и должны отличать и сохранять неизменным, как особенность века, общества, литературы.

Вольский был свергнут, умерщвлен Шуйскими, которые снова захватили в свои руки правление, наконец, тринадцатилетний Иоанн, выведенный из терпения поступками князя Андрея Михайловича Шуйского, оставшегося старшим в роде, велел умертвить его. "Варварская казнь, хотя и заслуженная недостойным вельможею, явила, что бедствия Шуйских не умудрили преемников их; что не закон и не справедливость, а только одна сторона над другою одержала верх, и насилие уступило насилию: ибо юный Иоанн, без сомнения, еще не мог властвовать сам: князья Глинские с друзьями повелевали его именем, хотя и сказано в некоторых летописях, что с того времени бояре начали иметь страх от государя. Опалы и жестокость нового правления действительно устрашили сердца. Сослали Федора Шуйского-Скопина, князя Юрия Темкина, Фому Головина и многих иных чиновников в отдаленные места, а знатного боярина Ивана Кубенского посадили в темницу; он находился в тесной связи с Шуйскими, но отличался достоинствами, умом, тихим нравом. Казнь, изобретенная варварством, была участию сановника придворного, Афанасия Бутурлина, обвиненного в дерзких словах: ему отрезали язык пред темницею в глазах народа. Чрез пять месяцев освободив Кубенского, Государь снова возложил на него опалу, также на князей Петра Шуйского, Горбатого, Димитрия Палецкого и на своего любимца боярина Федора Воронцова; простил их из уважения к ходатайству митрополита, но ненадолго. Летописцы свидетельствуют их невинность, укоряя Федора Воронцоваединственно тем, что он желал исключительного первенства между боярами и досадовал, когда Государь без его ведома оказывал другим милости".

Прочтя эти строки, читатель никак не может освободиться от мысли, что все описанное здесь случилось вдруг, непосредственно за казнью Андрея Шуйского, тогда как события эти совершались в течение трех лет! Читатель, чтобы уяснить себе дело, причины опал, должен, разумеется, прежде всего спросить: кто же были эти люди, подвергшиеся опалам? Не упоминаются ли имена их прежде в летописях, и если упоминаются, то при каких случаях? Два самых вопиющих поступка, которые позволили себе Шуйские и сторонники их в малолетстве Иоанна, были: свержение и умерщвление князя Бельского и свержение митрополита Иоасафа, потом изгнание Воронцова. Кто же были главные сторонники Шуйских в обоих этих делах?

В первом: "Пойман бысть Великого Князя боярин, князь Иван Федорович Бельской, без Великого Князя ведома, советом боярским, того ради, что его государь в приближении держал и в первосоветниках, да Митрополита Иосафа; и бояре о том вознегодоваша на князя Ивана и на Митрополита и начаше зло советовати со своими советники; а со князем Иваном Васильевичем Шуйским обсылатися в Володимер. А князь Иван Шуйский тое же ночи пригонил из Володимери в Москву без Великого Князя веления, а наперед его припригонил сын его князь Петр; а в том совете быша бояря: Князь Михайло, да князь Иван Кубенские, Князь Дмитрий Палецкой". Об изгнании Воронцова говорится: "Великого князя бояря: Князь Иван и Князь Андрей Михайловичи Шуйские, да Князь Федор Иванович Шуйский, да советницы князья: Дмитрий Шкурлатов, да князь Иван Шемяка, да князь Иван Турунтай Пронские, да Алексей Басманов, и иные советницы взволноватеся между собою пред Великим Князем и пред Митрополитом, в столовой избе у Великого Князя на совете. Князь Андрей Шуйской, да Кубенской и Палецкой в том совете с ними были же, изымаша Федора Воронцова за то, что его Государь жалует и бережет; и биша его по ланитам, и платие на нем ободраша, и хотеша его убити. И посла к ним Государь Митрополита. И в кою пору от Государя Митрополит ходил к Шуйским, и в ту пору Фома Петров, сын Головина, у Митрополита на мантию наступил и мантию на Митрополите подрал".

Итак, вот где являются лица, подвергшиеся опале в продолжение трех лет после казни Андрея Шуйского: из них один только Кубенский подвергся смертной казни; другие после кратковременной опалы оставались с прежним значением, и вот когда после вспыхнуло возмущение и убит был родной дядя Великого князя по матери князь Глинский, виновниками дела летописец называет князя Фёдора Шуйского и князя Юрия Темкина, которые вначале как главные советники Андрея Шуйского подверглись заточению тотчас после его казни. Говоря об опалах, которым подверглись эти лица, об одном только Кубенском автор говорит, что он находился в тесной связи с Шуйскими, но отличался постоянствами, умом, тихим нравом. Быть может, Кубенский и отличался умом; но, конечно, читателя поразит известие, что тихим нравом отличался человек, которого мы видим в числе главных действователей при насильственных движениях; читатель, конечно, поспешит узнать, откуда все это свидетельство о Кубенском? Оно взято из Курбского.

Сочинения князя Курбского принадлежат к числу драгоценнейших источников нашей древней истории. Один из самых талантливых вельмож московских и, конечно, самый образованный из них, достойный в этом отношении соперник Грозного, Курбский явился защитником старинных притязаний княжеских и дружинных; не имея возможности бороться с Иоанном другими средствами, он вступил с ним в литературную борьбу, вызвал его на оправдания своих поступков, оправдывая поступки свои и своей партии; с этою же целью, с целью оправдать себя и свою сторону и обвинить Иоанна, написал обзор его царствования. Сочинения Курбского драгоценны тем, что автор их в пылу страсти обнаруживает нам тайные мысли и чувства не только свои, но и целой партии, интересы которой он защищал, и чрез это указывает историку на такие отношения, которые бы без него остались навсегда тайною; но, с другой стороны, сочинения Курбского, как имеющие целью оправдать во всем одних и обвинить во всем других, тем самым чужды беспристрастия и не могут служить источником при определении характеров действующих лиц.

Драгоценнейший источник для истории царствования Иоанна IV, вскрывающий нам главные пружины действий, и в то же время самый мутный источник относительно подробностей - сочинения Курбского,- разумеется, не могли быть оценены с первого раза как должно; и если Карамзин, пользуясь ими после Щербатова, не понял как следует их значения, то в оправдание его должно сказать, что и последующие ученые долго не могли понять его. У нас так мало были до сих пор знакомы с историческою литературою XVII века, что в 1842 году, во втором издании сочинений князя Курбского, мы встречаем следующие слова издателя: "До появления в свет IX тома Истории государства Российского, у нас признавали Иоанна Государем великим; видели в нем завоевателя трех царств и еще более мудрого, попечительного законодателя. Знали, что он был жестокосерд, но только по темным преданиям, и отчасти извиняли его во многих делах, считая их необходимыми для утверждения благодетельного самодержавия. Сам Петр Великий хотел оправдать его. Это мнение поколебал Карамзин".

Если бы издатель Курбского потрудился познакомиться с исто-риею Щербатова, то, разумеется, сказал бы, что против этого мнения сильно вооружался и князь Щербатов; мы не скажем, впрочем, чтобы оно было впервые поколеблено последним, ибо самое желание Петра Великого оправдать Иоанна показывает нам, что была нужда в этом оправдании. Характер деятельности Иоанна IV, заключая в себе две противоположные стороны, был предметом спора как для ближайшего, так и для более отдаленного потомства. Ум человеческий не любит соединения противоположностей, и от этой нелюбви много страдалаи, к сожалению, еще до сих пор много страдает историческая наука; если известное историческое лицо одною стороною своей деятельности производит благоприятное впечатление, то нет недостатка в писателях, которые стараются показать, что это лицо во всех случаях жизни было образцом совершенства, или, наоборот: найдя в деятельности какого-нибудь исторического лица темные пятна, стараются показать, что и во всех остальных его поступках нет ничего хорошего; а если что и есть хорошее, то принадлежит не ему, а другим. Большая часть писателей поступают в этом случае добросовестно, по убеждениям, не задавая себе вопроса: что станется с историею, если она наполнится деятелями или вполне хорошими, или вполне дурными? Так и при оценке характера Иоанна IV явились противоположные мнения: люди, пораженные величием и нравственною красотою некоторых его деяний, не хотели верить страшным известиям о его жестокостях или старались ослабить эти известия, оправдать самые поступки; другие, наоборот, пораженные известиями о жестокостях, не хотели признавать достоинства других поступков Грозного. В таком виде вопрос перешел к историкам, и первый должен был заняться им князь Щербатов, у которого между другими источниками были и сочинения Курбского.

Первый вопрос, представившийся Щербатову, был вопрос: верить или не верить известиям Курбского - потому что Курбский писал под влиянием сильной вражды к Иоанну. Имея в виду эту вражду, Щербатов не верит Курбскому, что Иоанн только вследствие клеветы ласкателей своих, вдруг без всякого повода со стороны Сильвестра и Адашева с товарищи удалил их от себя и начал преследовать; Щербатов объясняет перемену в Иоанне другим образом, показывая, что в этой перемене виноваты были и те люди, которых постоянно защищает Курбский. Но, освободив себя от односторонности взгляда Курбского, пополнив то, чего недостает у последнего, Щербатов принимает все частные показания его как истинные; Щербатову нужно было знать только одно: по ненависти к Иоанну Курбский не приписывает ли ему лишних жестокостей?

Убедившись из сличения других источников, что Курбский не преувеличивает дела, Щербатов успокоился и пользовался всеми известиями Курбского как несомненно верными; характер же сочинения князя Курбского, главное достоинство его - указание на отношение деятельности Иоанна IV к деятельности отца и деда, матери и бабки, как понимал эти отношения Курбский с товарищи,- остались тайною для Щербатова. Тайною остались они и для Карамзина: давая полную веру показаниям Курбского об Иоанне IV, он не хочет знать о его показаниях об Иоанне и сыне его Василии; не хочет знать о той связи, которою соединяется деятельность Иоанна IV с деятельностию отца и деда, которую показал Курбский, хотя с своей точки зрения, но показал, в чем и состоит его главное и, можно сказать, единственное достоинство. С другой стороны, принимая все известия Курбского о царствовании Иоанна IV, внеся их в текст своего рассказа, Карамзин, однако, не хочет принять основной мысли Курбского и таким образом допускает в своем рассказе противоречие, темноту, что делает рассказ неудовлетворительным; отношения Иоанна к Сильвестру и Адашеву описаны по Курбскому, и в то же время Иоанн везде является самостоятельным. Представив деятельность Иоанна везде самостоятельною, Карамзин при описании болезни царя говорит, однако, следующее: "С сего времени он (Иоанн) неприятным образом почувствовал свою от них (Сильвестра и Адашева) зависимость и находил иногда удовольствие не соглашаться с ними, делать по-своему".

Иногда же Карамзин, не желая опустить известия, сообщенного Курбским, и в то же время не желая выставить Иоанна несамостоятельным, переделывает известия Курбского, смягчает их, что, конечно, также не способствует удовлетворительности рассказа. Например, при описании приступа к Казани у Карамзина читаем: "Казанцы воспользовались утомлением наших воинов, верных чести и доблести, ударили сильно и потеснили их, к ужасу грабителей, которые все немедленно обратились в бегство, метались через стену и вопили: секут! секут! Государь увидел сие общее смятение, изменился в лице и думал, что казанцы выгнали все наше войско из города". "С ним были,- пишет Курбский,- великие синклиты, мужи века отцев наших, поседевшие в добродетелях и в ратном искусстве: они дали совет государю, а государь явил великодушие: взял святую хоругвь и стал перед царскими воротами, чтобы удержать бегущих". У Курбского: "И зело ему не токмо лицо изменяшесь, но и сердце сокрушися. Видевше же сицевое, мудрые и искусные сигклитове его, повелеша хоруговь великую христианскую близу врат градских, нареченных царских, подвинути, и самого царя, хотяще и нехотяще, за бразды коня взяв, близ хоругови поставиша понеже были нецыи, между сигклиты оными, мужие веку еще отцев наших, состаревшиеся в добродетелях и во всяких искусствах ратных".

Мы сказали, что указание на связь деятельности Иоанна IV с деятельностию отца и деда составляет главное и, можно сказать, единственное достоинство сочинения Курбского. Не так думали Щербатов и Карамзин; не так думали ученые позднейшие, и потому мы не имеем никакого права оставить такого отзыва недоказанным. Издатель сочинений Курбского в 1842 году дал такой отзыв о достоинстве их:

"История Курбского замечательна не потому только, что она - произведение пера современника, участвовавшего.в делах государственных; она имеет высокие достоинства: с природною силою ума, с врожденным даром слова соединяя сведения разнообразные, Курбский постиг тайну исторического искусства, коего образцы имел, без сомнения, пред глазами, и оставил обыкновенную стезю летописцев. Доселе наши историки рассказывали происшествия без всякой связи, без малейшего единства внутреннего, в строгом хронологическом порядке; Курбский смотрел выше: стараясь объяснить причины Иоанновых поступков, добрых и злых, он имел цель определительную и устремлял к ней все свои мысли. (Эта мысль, что первая, блестящая половина царствования Иоанна не есть следствие самостоятельной деятельности его, но следствие советов Сильвестра и Адашева с товарищи.) На сей мысли основано сочинение Курбского; она связывает все события и сообщает им то единство, без которого нет изящного. Руководствуясь ею, автор начертал две картины противоположные: в одной видим блеск и славу, видим ряд героев, завоевателей Казани, Астрахани, Ливонии, грозных мстителей за отечество; двадцатилетний государь ведет их к победам; со знаменем в руке останавливает бегущее войско под стенами Казани или смело, с малочисленною дружиною спешит встретить несметное войско татар крымских. В другой картине видим иное зрелище: тут являются уже скоморохи и человекоугодники, а храбрые синклиты выходят только на смерть позорную. Страшное слово "убиен" - паки убиен, паки погублен такой-то боярин, такой-то стратиг,- беспрестанно повторяемое, наводит ужас на читателя. Прекрасное в целом, в плане, сочинение Курбского не менее замечательно и в подробностях: историк описывал не по слуху, а по собственным наблюдениям по крайней мере большую часть важнейших событий. Дела минувшие резко запечатлевались в его памяти, и ему стоило только, подобно Ксенофонту, нарисовать картину живую, разнообразную. Не только в описании похода казанского, при всяком случае Курбский обнаруживает ум наблюдательный, глубокое познание сердца человеческого; когда он говорит о битвах, мы живо представляем ратное поле, движение войск, сечу; когда рассказывает о беседе царя с Вассианом, мы слышим шипение змеи. Как послушен ему язык русский! Как величественно его изображение доблестей и как язвительны его горькие укоризны! Смело можно сказать: редкий из наших писателей умел владеть так удачно сильным, величественным словом нашим".

Сочинение Курбского, по мнению издателя, прекрасно в целом, в плане, потому что построено на одной главной мысли; но верна ли эта главная мысль? Занявшись этим вопросом, издатель оставляет его нерешенным. Но посмотрим, по крайней мере, искусно ли Курбский провел свою основную мысль, не встречается ли при этом проведение несообразностей, противоречий, отнимающих доверенность у автора и, конечно, мешающих сочинению быть прекрасным в целом, в плане? Курбский приписывает перемену в поведении Иоанна тому, что отдалены были хорошие советники и приближены дурные; но вследствие чего же, когда произошло это удаление хороших и приближение дурных советников? Курбский говорит, что это произошло вследствие совета Вассиана Топоркова: "Такову искру безбожную всеял (Топорков), от него жево всей святой русской земле таков пожар лют возгорелся, о нем же свидетельствовать словесы много непотреба. Понеже делом сия прелютейшая злость произвелася, якова никогда же в нашем языце бывала, от тебя беды начала приемше, яко напреди нами плод твоих прелютых дел вкратце изъявите". Яко многое воинство, так бесчисленное множество всенародных человеков ни от кого прежде, только от тебя, Вассиана Топоркова, будучи наквашен, всех тех предреченных различными смертьми погубил (Иоанн)". После этого мы ждем немедленно описания следствий совета Вассианова; но проходят года, и ничего подобного не видим; сам Курбский говорит: "Потом паки, аки бы в покаяние вниде, и не мало лет царствовал добре: ужаснулся бо о наказаниях оных от Бога, ово перекопским царем, ово казанским возмущением"; а потом, когда стал говорить об удалении Сильвестра и Адашева и начале казней, все это приписано ласкателям и клеветникам, которые уверили Иоанна, что жена его была отравлена Сильвестром и Адашевым, и Вассиан с его советом забыт.

Обратимся и к подробностям. На первых страницах рассказа Курбского находим описание дурного воспитания Иоаннова: лет двенадцати Иоанн уже привыкал проливать кровь животных - пестуны не останавливали его; будучи лет четырнадцати и больше, начал уже наносить вред людям - ласкатели хвалили его за это; когда приблизился к семнадцатому году, тогда "прегордые сигклитове начаша подущати его и мстити им свои недружбы, един против другого; и первее убиша мужа пресильного, зело храброго стратига и великородного, именем князь Иван Бельский. По мале же времени, он же сам повелел убити такожде благородное едино княже, именем Андрея Шуйского, из рода княжат суздальских".

Здесь говорится, что князь Иван Бельский был убит, когда Иоанн был шестнадцати лет; но это убийство последовало, когда Иоанн был двенадцати лет, то есть в 1542 году. Издатель хвалит Курбского за то, что он возвысился над предшествовавшими русскими историками (то есть летописцами), которые рассказывали происшествия без малейшего единства внутреннего, в строгом хронологическом порядке. Но что же было бы с нашею историею, если бы все летописцы захотели смотреть так же высоко, как Курбский, и так бесцеремонно обращаться с хронологиею, относить к 1546 году событие, случившееся в 1542-м? В 1546 году Курбскому было восьмнадцать лет: как же он мог забыть, что случилось в это время? Но если забыл, то что же он за историк-очевидец; как можно сказать, что "дела минувшие резко запечатлелись в его памяти, и ему стоило только, подобно Ксенофонту, передать верно свои впечатления, чтоб нарисовать картину живую, разнообразную"? Неужели эта картина живая и разнообразная: "убил, по мале времени убил, а потом убил", без всякого изложения причин? Чтобы оценить Курбского, стоит только спросить: какое понятие имели бы мы о времени Иоанна IV, если бы, кроме Курбского, не дошло до нас никаких источников? Как, например, ловко умолчено о характере князя Андрея Шуйского: так как, по взгляду Курбского, все жертвы Иоанновы суть превосходные люди, герои добродетели, то читатели должны причислить и Андрея Шуйского к героям добродетели! А Кубенский назван мужем тихим! Но мы еще .должны будем возвратиться к Курбскому.

После описания смут, имевших следствием казнь Кубенского и Воронцова, Карамзин приступает к описанию двух важных событий в жизни Иоанна: женитьбы и царского венчания, после которого он первый принял титул царя.

"Великому князю исполнилось семнадцать лет от рождения",- говорит Карамзин, приступая к своему новому рассказу; это было в 1546 году; Иоанн родился в 1530 году, следовательно, в 1546 году ему было только шестнадцать, а не семнадцать лет. Согласно с летописями, автор выводит самого Иоанна объявляющим митрополиту решение свое венчаться царским венцом, затем тотчас же следует принятие царского титула. Здесь, разумеется, всякого остановит это любопытное явление: то, чего не решались сделать возрастные отец и дед, на то решился шестнадцатилетний Иоанн! Автор, не входя в решение вопроса, мог ли Иоанн сам по себе принять такое решение или нет, намекает, что оно было внушено ему другими: "Он (Иоанн) велел митрополиту и боярам готовиться к сему великому торжеству, как бы утверждающему печатию веры святой союз между государем и народом. Оно было не новое для Московской державы: Иоанн III венчал своего внука на царство (однако ни дед, ни внук не принимали царского титула); но советники великого князя, желая или дать более важности сему обряду, или удалить от мыслей горестное воспоминание о судьбе Димитрия Иоанновича, говорили единственно о древнейшем примере Владимира Мономаха". Затем следует описание перемены, происшедшей в характере Иоанна вследствие приближения Сильвестра и Адашева: мы уже видели отношение этого описания к сочинению Курбского, и потому нам остается взглянуть на отношение к этому сочинению рассказа нашего автора о вторичной перемене характера Иоаннова вследствие удаления Сильвестра и Адашева.

Карамзин, подобно Щербатову, отступает от Курбского в том, что не ставит главною причиною перемены в Иоанне совет Вассиана Топоркова; но, согласно с некоторыми летописями, указывает эту причину в событиях, происходивших во время болезни Иоанновой: "Иоанн родился с пылкими страстями, с воображением сильным, с умом еще более острым, нежели твердым или основательным. Худое воспитание, испортив в нем естественные склонности, оставило ему способы к исправлению в одной Вере, ибо самые дерзкие развратители Царей не дерзали тогда касаться сего святого чувства. Друзья отечества и блага в обстоятельствах чрезвычайных умели ее спасительными ужасами тронуть, поразить его сердце; исхитить юношу из сетей неги и с помощию набожной, кроткой Анастасии увлекли на путь добродетели. Несчастные следствия Иоанновой болезни расстроили сей прекрасный союз, ослабили власть дружества, изготовили перемену. Государь возмужал: страсти зреют вместе с умом, и самолюбие действует еще сильнее в летах совершенных. Пусть доверенность Иоаннова к разуму бывших наставников не умалилась, но доверенность его к самому себе увеличилась; благодарный им за мудрые советы, Государь перестал чувствовать необходимость в дальнейшем руководстве и тем более чувствовал тягость принуждения, когда они, не изменяя старому обыкновению, говорили смело, решительно во всех случаях и не думали угождать его человеческой слабости. Такое прямодушие казалось ему непристойною грубостию, оскорбительною для Монарха. Например, Адашев и Сильвестр не одобряли войны Ливонской, утверждая, что надобно прежде всего искоренить неверных, злых врагов России и Христа... Двор был наполнен людьми, преданными этим двум любимцам; но братья Анастасии не любили их, также и многие обыкновенные завистники, не терпящие никого выше себя. Последние не дремали, угадывали расположение Иоаннова сердца и внушали ему, что Сильвестр и Адашев суть хитрые лицемеры. Иоанн не унимал злословия, ибо уже скучал излишне строгими нравоучениями своих любимцев и хотел свободы; не мыслил оставить добродетели; желал единственно избавиться от учителей и доказать, что может без них обойтись. Бывали минуты, в которые природная его пылкость изливалась в словах нескромных, в угрозах... Но великодушие, оказанное им после болезни, совершенно успокоило сердца. Тринадцать цветущих лет жизни, проведенных в ревностном исполнении святых царских обязанностей, свидетельствовали, казалось, неизменную верность в любви ко благу. Хотя Государь уже переменился в чувстве к любимцам, но не переменялся заметно в правилах. Благочиние царствовало в Кремлевском дворце, усердие и смелая откровенность - в Думе. Только в делах двусмысленных, где истина или добро не были очевидны, Иоанн любил противоречить советникам. Так было до весны 1560 года".

Относительно главной мысли Курбского, которую автор, по-видимому, не хочет принимать,- мысль, что все хорошее, совершившееся в царствование Иоанна, было не следствием самостоятельной деятельности его, но следствием деятельности Сильвестра и Адашева, причем Иоанн являлся только покорным исполнителем воли наставников своих,- относительно этой мысли важны в приведенном месте слова, определяющие качества Иоанна: "Иоанн родился с пылкими страстями, с воображением сильным, с умом еще более острым, нежели твердым или основательным". Конечно, здесь историку прежде произнесения такого решительного приговора нужно было бы показать из поступков Иоанна, почему он считает ум последнего более острым, чем основательным. Если же действительно ум Иоанна был более остр, чем основателен, то не выйдет ли прав Курбский в своей основной мысли? Особенно покажется он прав читателю, который встретил такое выражение: "Благодарный им за мудрые советы, Государь перестал чувствовать необходимость в дальнейшем руководстве". Так как это было пред 1560 годом, то значит, что до этого времени Иоанн находился под руководством; в этой мысли читатель убедится совершенно, когда увидит, что автор называет Сильвестра и Адашева наставниками Иоанна. Так основная мысль Курбского, несмотря на старания автора отстранить ее, господствует в его рассказе и суждениях.

Курбский таким образом объясняет перемену, происшедшую в Иоанне с 1560 года: "Когда Иоанн оборонился храбрыми воеводами своими от врагов окрестных, то платит оборонителям злом за добро. Как же он это начинает? Вот как: прежде всего отгоняет от себя двух мужей, Сильвестра пресвитера и Адашева, ни в чем пред ним не виноватых, отворивши оба уха презлым ласкателям своим, которые заочно клеветали ему на этих святых мужей. Что же они клевещут и шепчут на ухо? Тогда умерла у царя жена: вот они и сказали, что извели ее те мужи, Сильвестр и Адашев. Царь поверил. Услышав об этом, Сильвестр и Адашев начали умолять то письмами, то через митрополита, чтоб дана была им очная ставка с клеветниками. Что же умышляют клеветники? - писем не допускают до царя, митрополиту запрещают и грозят и царю говорят: "Если допустишь их к себе на очи, то очаруют они тебя и детей твоих; притом все войско и народ любят их больше, чем тебя самого, побьют тебя и нас каменьями. Но если даже этого и не будет, то свяжут тебя опять и покорят в себе в неволю". Царь хвалит совет, начинает любить советников, связывает себя и их клятвами, вооружаясь, как на врагов, на мужей неповинных и на всех добрых, добра хотящих ему и душу за него полагающих. И что же прежде всего делает? Собирает собор из бояр и духовенства. Что же делают на этом соборе? - читают вины вышеозначенных мужей заочно. Митрополит говорит: "Надобно привести обвиненных сюда, чтоб выслушать, что они будут отвечать на обвинения". Все добрые были согласны с ним, но ласкатели вместе с царем возопили: "Нельзя этого сделать, потому что они, ведомые злодеи и волшебники великие, очаруют царя и нас погубят, если придут". И так судили их заочно. Сильвестра заточили на остров, что на Ледовитом море, в монастырь Соловецкий. Адашев отгоняется от очей царских без суда в нововзятый город ливонский, назначается туда воеводою, но не надолго: когда враги его услышали, что и там Бог помогает ему, потому что многие города ливонские хотели поддаться ему по причине его доброты, то прилагают клеветы к клеветам, и царь приказал перевесть его в Дерпт и держать под стражею; чрез два месяца он занемог здесь горячкою и умер. А Сильвестр еще прежде, чем изгнан был, увидав, что царь не по Боге всякие вещи начинает, претил ему и заставлял много, но он отнюдь не внимал и к ласкателям ум и уши приклонил: тогда пресвитер, видя, что царь уже отвратил от него свое лицо, отошел в монастырь, сто миль от Москвы лежащий, и там, постригшись в монахи, провождал чистое житие. Но клеветники, услыхав, что монахи тамошние держат его в чести, из зависти и из боязни, чтоб царь, услыхав об этом, не возвратил его к себе, схвативши его оттуда, завезли на Соловки, хвалясь, что собором осудили его". Итак, по рассказу Курбского, сперва выходит, что дело началось отгнанием Сильвестра и Адашева; что это отгнание последовало по смерти царицы Анастасии, в отравлении которой они были обвинены, а потом вдруг узнаем, что Сильвестр еще прежде сам удалился и постригся в Кириллово-Белозерском монастыре3; что враги его потом из зависти и страха составили клевету, осудили заочно и отправили его в Соловки; следовательно, дело началось не клеветою в отраве, а прежде Сильвестр ушел, увидав, что царь отвратил от него лицо свое. Что же заставило Иоанна отвратить лицо от Сильвестра? Об этом Курбский не говорит и, перемешав порядок событий как бы намеренно, поставив позади то, что должно быть впереди, чтобы замять дело, обмануть читателя, удовольствовать его одною причиною, тогда как надобно было выставить две, лишил себя доверенности, показал, что или не умел, или не хотел объяснить причины нерасположения царя к Сильвестру, которое заставило последнего удалиться. Об Адашеве Курбский говорит, что он отгоняется от очей царских без суда, назначается в Феллин воеводою уже после смерти царицы Анастасии; но известно, что Адашев еще в мае 1560 года отправлен был в поход на Ливонию в третьих воеводах Большого полка.

Для пояснения и пополнения рассказа Курбского мы должны обратиться к другим источникам: у нас их нет, кроме рассказа самого царя Иоанна в ответном письме его к Курбскому. В этом рассказе мы не находим никакой запутанности, никаких недомолвок и утаек: Иоанн со своей точки зрения рассказывает по порядку все поступки Сильвестра, Адашева и стороны их, возбуждавшие в нем враждебные чувства, до самого путешествия из Можайска с больною царицею Анастасиею, во время которого между нею и Адашевым или его приверженцами произошла сильная размолвка, после чего Иоанн удалил Адашева и его ближайших советников. Сильвестр, видя падение друзей своих, удалился сам в Кириллов монастырь; после этого с членов стороны Сильвестра и Адашева взята была клятва разорвать вечную связь с этими лицами; но они нарушили клятву и стали хлопотать о том, как бы возвратить Сильвестра и Адашева ко двору и дать им прежнее значение; тогда Иоанн употребил меры решительные: начались казни. В рассказе Карамзина мы находим очень слабое влияние известий, сообщаемых Иоанном, влияние рассказа Курбского господствует: удержана резкость, внезапность перехода в отношениях царя к Сильвестру и Адашеву, резкость перехода от расположения к холодности; мы видели, что у Курбского Иоанн, несмотря на совет Вассиана Топоркова, в продолжение нескольких лет не изменялся в своем поведении и в отношениях к Сильвестру и Адашеву, потом вдруг удалил последних по обвинению в отраве Анастасии, что и было бы удовлетворительно для читателя, если бы Курбский под конец не прибавил, что Сильвестр еще прежде удалился, заметив перемену в поведении Иоанна и невнимательность к его советам; Карамзин, допустив перемену в чувствах Иоанна к Сильвестру и Адашеву после болезни, говорит: "Но великодушие, оказанное им (Иоанном) после болезни, совершенно успокоило сердца, хотя Государь уже переменился в чувстве к любимцам, но не переменился заметно в правилах. Так было до весны 1560 года. В сие время холодность государева к Адашеву и Сильвестру столь ясно обнаружилась, что они увидели необходимость удалиться от двора".

Что же дало повод к обнаружению холодности? Путешествие из Можайска, как нам известно по летописям, было в конце 1559 года; оскорбление, здесь нанесенное, было последним, о котором упоминает Иоанн, и вслед за этим видим удаление Адашева и Сильвестра. Относительно причин дальнейшего гонения опять приведен рассказ Курбского, никого не могущий удовлетворить, будто бы враги Сильвестра и Адашева испугались, что первого уважали кирилловские монахи, а второго - граждане ливонские, и поспешили от них избавиться клеветою; опять опущено без внимания известие Иоанна, что дальнейшее гонение произошло вследствие движения приверженцев Сильвестра и Адашева для возвращения своим главам прежнего значения,- известие вполне удовлетворительное, ибо странно было бы предположить, чтобы этого движения со стороны такой многочисленной партии не было. Но если и до сих пор влияние Курбского так могущественно в рассказе Карамзина, то с этих пор оно становится исключительным; все дальнейшее поведение Иоанна рассматривается с точки зрения Курбского; объяснения поступков Иоанновых, встречающиеся в других источниках, или приводятся вскользь в тексте, с возражениями, или относятся к примечаниям, причем важнейшие известия опускаются, как, например, опущено известие Бельского в деле Козлова с боярами.

Таким образом, взгляд Карамзина на характер и деятельность Иоанна IV определился преимущественно под влиянием Курбского, вот почему мы должны были остановиться довольно долго над определением значения этого источника. Теперь нам остается сказать несколько слов о том, как представлены у Карамзина некоторые, более других замечательные события царствования Иоаннова.

В начале описания о нашествии крымского хана Саин-Гирея в 1541 году читаем следующее: "Тайно готовясь к войне, хан приглашал и царя Казанского идти на Россию; к счастию нашему, им неудобно было действовать в одно время: первый ждал весны и подножного корма в степях, а второй, не имея рати судовой, боялся летом оставить за спиною Волгу, где, в случае его бегства, Россияне могли бы утопить казанцев. Ободряемый нашим долговременным терпением и бездействием, Сафа-Гирей в декабре 1540 г., миновав Нижний Новгород, успел беспрепятственно достигнуть Мурома, но далее не мог ступить ни шагу. Сафа-Гирей бежал назад. Этот не весьма удачный поход умножил число недовольных в Казани: тамошние князья и знатнейший из них. Булат, тайно писал в Москву, чтобы государь послал к ним войско; что они готовы убить или выдать нам Сафа-Гирея, который, отнимая собственность у вельмож и народа, шлет казну в Тавриду. Бояре велели немедленно соединиться полкам из семнадцати городов во Владимире. Еще хан Саин-Гирей скрывал свои замыслы, но бояре угадывали, что царь Казанский действовал по согласию с Крымом, и для того, на всякий случай, собрали войска в Коломне. Весною узнали в Москве, что хан двинулся к пределам России со всею ордою".

Здесь известия, что хан Крымский приглашал хана Казанского идти на Россию и что, к счастию, им неудобно было действовать в одно время,- объяснение, придуманное самим автором. Известно, что когда им можно было действовать в одно время, то хан Казанский не боялся оставлять летом за собою Волгу, как то было в 1521 году; по летописям дело объясняется легче: Крымский хан соглашался не беспокоить Москвы большими нашествиями под условием, что Москва не будет стараться изгонять Гиреев из Казани, и, как только узнал, что московские войска двинулись на восток, сам двинулся на север со всею ордою. "Прибежили к великому князю из Крыма два полонянина и сказали великому князю, что приехал перед ними со Москвы в Крым царев человек, и сказал царю, что князь великий воевод своих с многими людьми послал ко Казани, а перед ним и пошли. А царь забыл своей правды и дружбы, начал наряжаться на Русь". Бояре не угадывали, что царь Казанский действовал по согласию с Крымом; они знали наверное, что война с Казанью должна быть вместе и войною с Крымом, и потому спешили собрать войско в Коломне.

Важнейшим делом внешней политики во вторичное правление Шуйских, по признанию Карамзина, было только перемирие с Литвою на семь лет. "Хотели и вечного мира,- говорит автор,- но не согласились, как и прежде, в условиях. Бояре домогались размена пленных: король требовал за то Чернигова и шести других городов, боясь, кажется, чтоб литовские пленники не возвратились к нему с изменою в сердце и чтобы российские не открыли нам новых способов победы". В источниках поведение короля объясняется легче: после Оршинской битвы в его руках было много знатных московских пленников, и он прямо объявлял, что ему нет выгоды менять знатных москвичей на простых литвинов, находившихся в плену у русских; что если последниехотят освобождения своих воевод, то пусть дадут за них города.

Четвертая глава VIII тома принадлежит к числу самых блистательных глав в "Истории государства Российского": в ней заключается описание взятия Казани. Здесь во всем блеске мог выказаться талант Карамзина, заключающийся в умении живописать знаменитые картинные события. Понятно, если автор ищет пищи своему таланту, если ищет предметов, которые дадут этому таланту высказаться во всей полноте, понятно, следовательно, почему Карамзин так скучал древнею русскою историею и, за недостатком в ней блестящих, картинных событий, брался описывать деяния Тамерлана, почему он так прельщался царствованием Иоанна IV, которое по красивости сравнивал с павлиным хвостом. Это сравнение, вырвавшееся у писателя в откровенной беседе с другом, драгоценно для нас, потому что ни один критик не в состоянии придумать выражения, в котором бы так верно, так наглядно высказался характер таланта карамзинского, условивший, разумеется, и взгляд писателя на свой предмет - на историю. "Какой славный характер для исторической живописи!" - восклицал историк об Иоанне IV; вслед за тем у него вырывается сравнение с павлиным хвостом, и это сравнение разоблачает перед нами образ воззрений писателя на свой предмет, разоблачает таинственную связь представлений; такое сравнение не могло явиться даром, без причины: сравниваемые предметы одинаково поразили сравнивающего удивительным сочетанием блестящих цветов. Пораженный этим блеском, писатель истощил свое искусство, чтобы передать его во всей полноте читателю, удержать эту яркость, ослепляющую зрение, желая соблюсти всю силу внешнего впечатления. Понятно, почему Карамзин, принимая авторитет Курбского, однако, отступает от известий последнего при описании блестящих событий первой половины царствования Иоаннова, старается смягчить, переиначить эти показания. Юный монарх совершает великие подвиги: мудрец в собрании архиереев и бояр, указующий на злоупотребления и на средства исправить их; герой на поле ратном, ведущий войско под стены враждебного города и сокрушающий их разумными распоряжениями и личною храбростию,- вот Иоанн! Для красоты описания это лицо необходимо, и необходимо именно в таком положении, в каком выставляют его летописи, а не в таком, в каком видим его у Курбского; если бы Карамзин принял представление Курбского - что все эти подвиги совершены не Иоанном, а руководителями его, которые увлекали слабого, устрашенного юношу волею-неволею под хоругвь,- то что было бы с картиною? Кто не знает этого описания?

"Заря осветила небо, ясное, чистое. Казанцы стояли на стенах; Россияне - перед ними, под защитою укреплений, под сению знамен, в тишине, неподвижно; звучали только бубны и трубы, неприятельские и наши; ни стрелы не летали, ни пушки не гремели. Наблюдали друг друга; все было в ожидании. Стан опустел; в его безмолвии слышалось пение иереев, которые служили обедню. Государь оставался в церкви с немногими из ближних людей. Уж восходило солнце. Диакон читал Евангелие, и едва произнес слово: да будет едино стадо и един пастырь! - грянул сильный гром, земля дрогнула, церковь затряслась... Государь вышел на паперть; увидел страшное действие подкопа и густую тьму над всею Казанью: глыбы земли, обломки башен, стены домов, люди неслись вверх в облаках дыма и пали на город. Священное служение прервалось в церкви. Иоанн спокойно возвратился и хотел дослушать литургию. Когда диакон пред дверьми царскими громогласно молился, да утвердит Всевышний державу Иоанна, да повергнет всякого врага и супостата к ногам его, раздался новый удар: взорвали другой подкоп, еще сильнее первого, и тогда, воскликнув: с нами Бог! - полки российские быстро двинулись к крепости, и казанцы, твердые, непоколебимые в час гибели и разрушения, вопили: Алла! Алла! - призывали Магомета и ждали наших, не стреляя ни из луков, ни из пищалей; мерили глазами расстояние и вдруг дали ужасный залп: пули, каменья, стрелы омрачили воздух. Но Россияне, ободряемые примером начальников, достигли стены. Казанцы давили их бревнами, обливали кипящим варом; уже не береглись, не прятались за щиты: стояли открыто на стенах и помостах, презирая сильный огонь наших бойниц и стрелков. Тут малейшее замедление могло быть гибельно для Россиян. Число их уменьшилось; многие пали мертвые, или раненые, или от страха. Но смелые, геройским забвением смерти, ободрили и спасли боязливых: одни кинулись в пролом; иные взбирались на стены по лестницам, по бревнам; несли друг друга на головах, на плечах; бились с неприятелем в отверстиях... и в ту минуту, как Иоанн, отслушав всю литургию, причастясь Св. Тайн, взяв благословение от своего отца духовного, на бранном коне выехал в поле, знамена христианские уже развевались на крепости! Войско запасное одним кликом приветствовало Государя и победу".

Это описание, так ласкающее наш русский слух, есть произведение могучего таланта. Но наука имеет свои требования, и мы должны сравнить приведенное описание с источником, именно со сказанием, находящимся в Царственной книге: "Того же дни разрядя государь по местом где кому быти, и отступил, да всяк готовится и строит, где кому поведено быти. И всем государь приказал готовиться к третьему часу дни воскресения. И с субботы на неделю в нощи той был государь наедине со отцем своим духовным со Андреем протопопом, и нача вооружатися, юмшак на себя класти. И прислал к государю князь Михаиле Воротынский: "размысл (инженер) де и зелие под город подставил, а с города де его видели, и невозможно де до третьего часу мешкати". Царь же благочестивый посылает по всем полком возвестити, да вскоре вси уготовятся на брань. Сам же государь иде в церковь, и повеле правило по скору совершити; а самому государю многие слезы от очию своего испущающу, и у Бога милости просяще; свету же приближившуся, отпустил царь воевод, а велел на урочном месте стати у города, а своего царского приходу ожидати. А сам царь государь литоргию велел начати, хотяше бо святыни коснутися, и, соверша литоргию, отдати Божия Богови, и поехати со свой полк. Литоргии же наченшу сштрашно же убо и умилению достойно в то время благочестивого царя видети в церкви вооружена стояща, доспеху убо на нем ничим же прикрыту, но тако и всем сущим с ним вооруженным и тщащимся к смертному часу за благочестие. И се прииде время на литоргии чести св. Евангелие, солнцу уже восходящу, и егда кончаше диакон, и возгласи последнюю строку в Евангелии: и будет едино стадо и един пастырь - и абие якоже сильный гром грянул, и вельми земля дрогну и потрясеся. Благочестивый же царь из церковных дверей мало поступи и виде градскую стену подкопом вырвану; и страшно убозрением земля, яко тма являшесь и на великую высоту восходяще, и многие бревна и людей на высоту возметающе поганых. Царю же благоверному на молитву уклонившуся, и слезы к слезам прилагаше, и после того диакону тако глаголющу ектению (следуют слова ектений), и се внезапу вторый подкоп градскую стену грознее первого сотвори и множество граждан на высоте являшесь овым на полы перерванным, а иным же руце и позе оторвани, и со великой высоты бревна падаху во град, и множество нечестивых побивше. И пойде воинство царское со всех стран на град, и вси воини православнии Бога на помощь призвавше и кликнувше: с нами Бог! и со всех сторон вскоре устремишась на поганых. Татарове же во граде скверного своего Магмета лживого и советников его призывают к себе на помощь и говорят: вси помрем за юрт! - и бьющимся обоим в воротах и на стенах крепце. Царь же благочестивый стоя в церкви и моля Создателя Бога, такожде и вси людие с великим воплем и плачем призывая Бога на помощь и священницы служаще в олтари с слезами литоргию свершаху. И се прииде некий ближний царев глагола ему: се, государь, время тебе ехати, яко убо бьющимся твоим со неверными, и многие полки тебя ожидают. Царь же отвеща ему аще до конца пение дождем, да свершенную милость от Христа получим. И се вторая весть прииде от града: великое время царю ехати, да укрепятся воини, видев царя. Царь же, воздохнув из глубины сердца своего и слезы многия пролия, и рече: не остави мене Господи Боже мой! и не отступи от мене, воньми в помощь мою! И прииде к образу чудотворца Сергия, и приложися к нему, и причастися святые воды, и доры вкусив, тако и богородична хлеба и литоргии скончание бывши, благословляет его отец его духовный, изрядный Андрей протопоп, животворящим крестом. Исходит царь из церкви молитвою вооружен и обращен к своим богомольцем рек: меня благословите и простите за православие пострадати, и вы беспрестанно Бога молите, а нам молитвою помогайте. И вступает государь в бранное стремя, и всходит на конь и по скору поиде к полку своему ко граду; и виде государь знамена христианские уже на стенах градских".

В этом рассказе, который так тяжел и сух сравнительно со своим воспроизведением у Карамзина, читатель, однако, остановится на любопытном описании положения главного действующего лица, описании, которое проливает большой свет на характер Иоанна; вместе с этим читатель поразится совершенно противоположною постановкою фигуры Иоанновой у Карамзина. В летописи Иоанн, молящийся с глубокими воздыханиями и слезами, проникнутый религиозным чувством, которое одно его поддерживает; у историка эти черты стерты, и одним словом, словом "спокойно", которого нет в источнике и быть не могло, дан лицу совершенно иной характер: "Иоанн спокойно возвратился и хотел дослушать литургию". Читатель заметил также неверность в одной подробности: источник не говорит, чтобы Иоанн приобщался Св. Тайн.

Представление Иоанна во второй половине его царствования в IX томе "История государства Российского", представление, совершенно согласное с представлением Курбского, проистекает также из господствующего стремления автора, так ясно им самим высказанного в приведенном отзыве его о характере Иоанна IV: если бы историк стал останавливаться над каждым известием, подвергать его критике, указывать на явления объясняющие и некоторые вопросы оставлять нерешенными вследствие недостатка пояснительных свидетельств, то "славный характер для исторической живописи" потерял бы очень много, чего Карамзин, по свойству своего таланта, никак не мог допустить.

Известно, какое впечатление производят на читателя описания казней в IX томе, причем историк-живописец достигает своей цели; но историк настоящего времени не может позволить себе подобного описания казней в подробностях, ибо не может никак поручиться за верность этих подробностей. Откуда почерпнуты они? Из Курбского, Гваньини, Таубе и Крузе. Но эти повествователи или противоречат друг другу в подробностях, или когда имеем возможность сравнить эти подробности с источниками, не подлежащими сомнению, то они оказываются ложными. Так, например, у Курбского читаем об архиепископе Казанском Германе: "И по дву дней обретен во дворе своем мертв епископ оный". Карамзин при этом должен сказать: "Герман не через два дни умер, а в 1567 году, ноября 6-го". В подробностях о кончине князя Владимира Андреевича Курбский противоречит Таубе и Крузе; Гваньини противоречит этим троим повествователям; Одерборн противоречит всем; Карамзин, не обращая большого внимания на Гваньини и Одерборна, останавливается только на свидетельстве писателей более для него авторитетных, именно на Курбском и Таубе с Крузе, и так как они противоречат друг другу, то он решает, кто справедливее: "Таубе и Крузе находились тогда при царе, а Курбский в Литве; сказание первых достовернее". Но эти достоверные свидетели, равно как Курбский, говорят, что вместе с князем Владимиром погибли и все сыновья его, а в памятнике, не подлежащем сомнению, именно в завещании Иоанна, говорится о сыне князя Владимира как о лице живом. Завещание царя было известно автору.

Мы обязаны также обратить внимание на некоторые положения, которые принимаются без возможности поверки и до сих пор имеют силу; таково, например, положение о происхождении донских казаков: "Важнейшим страшилищем для варваров и защитою для России, между Азовским и Каспийским морем сделалась новая воинственная республика, составленная из людей, говорящих нашим языком, исповедующих нашу веру, а в лице своем представляющих смесь европейских с азиятскими чертами, людей неутомимых в ратном деле, природных конников и наездников, иногда упрямых, своевольных, хищных, но подвигами усердия и доблести изгладивших вины свои,- говорим о славных Донских казаках, выступивших тогда на феатре истории. Нет сомнения, что они же назывались прежде Азовскими, которые в течение XV века ужасали всех путешественников в пустынях Харьковских, Воронежских, в окрестностях Дона; грабили московских купцов на дороге в Азов, в Кафу; хватали людей, посылаемых нашими воеводами в степи для разведывания о ногаях или крымцах, и беспокоили набегами Украину. Они считались Российскими беглецами; искали дикой вольности и добычи в опустевших улусах Орды Батыевой, в местах ненаселенных, но плодоносных, где Волга сближается с Доном. Отец Иоаннов жаловался на них султану, как государю Азовской земли; но казаки гнушались зависимостию от Магометанского царства, признали над собою верховную власть России - и в 1549 году вождь их Сарызман, именуясь подданным Иоанна, строил крепости на Дону: они завладели сею рекою до самого устья, требовали дани с Азова, воевали Ногаев, Астрахань, Тавриду; не щадили и турков; обязывались служить вдали бдительною стражею для России, своего древнего отечества, и, водрузив знамение креста на пределах Оттоманской империи, поставили грань Иоанновой державы в виду у султана".

Донские казаки, выходцы из пределов Московского государства, никогда не находились в подданстве у турецкого султана; их никак не должно смешивать с турецкими азовскими казаками, которые во время усиления наших донских казаков не переставали враждебно действовать против них и вообще против русских людей: так, в 13-м № Крымских дел под 1569-м годом в рассказе Семена Мальцева читаем: "Послал меня царь и государь в Ногаи, и яз государские дела зделал, и на Переволоке пришли на нас Азовские казаки и меня взяли замертво ранена". Всего яснее о различии азовских казаков от русских, донских, видно из грамоты московского посла в Крым Нагого к государю (Дела Крыма, № 10, стр. 125): Нагой пишет, что ему нельзя послать весть в Москву, потому что "Азовские казаки с твоими государевыми казаками не в миру". Мы не можем теперь принять известие Карамзина об уничтожении опричнины в 1572 году; г. Бередников в примечаниях к изданным им актам Археографической комиссии указал на акты, которыми подтверждается известие летописей о царе Симеоне, а вместе и существование опричнины после 1572 года; мы должны прибавить, что догадка г. Бередникова о тождестведвух названий для одного и того же учреждения вполне подтверждается известием неизданной летописи из Библиотеки Волынского, хранящейся в Московском архиве Министерства иностранных дел.

Пораженные характером Иоанна IV, переменами, происходившими в образе его действий, занятые преимущественно объяснением этих перемен, оба историка, и Щербатов, и Карамзин, естественно, приписали им гораздо большее влияние на ход событий, чем какое они в самом деле имели; так, например, известный ход знаменитой войны с Баторием приписан исключительно состоянию духа Иоанна и его поведению относительно старых, искусных, опытных воевод, тогда как ход войны с Баторием необходимо условливался тогдашним военным устройством. Для удостоверения в этом стоит только вспомнить, как велись войны с Литвою при отце Иоанна и при нем самом: многочисленные, но нестройные массы войска входили в неприятельские области, опустошали их и возвращались; Литва, подобно Московскому государству, не имела постоянного войска; но здесь и там владельцы земельных участков должны были по требованию государства выступать в поход; но в Литве по известному ее государственному устройству сбор войска происходил гораздо медленнее и являлось его гораздо менее, чем в Московском государстве, чем и объясняются успехи последнего, взятие Смоленска, Полоцка. Но Стефан Баторий переменил прежний образ ведения войны: он вывел в поле дружины ратников иноплеменных, но искусных, привыкших к войне, как своему ремеслу, и предпринял быстрое, наступательное движение, являясь там, где его не ждали, и здесь причина его успеха, ибо и после московские войска в войнах с поляками и шведами постоянно терпели поражения в чистом поле, до тех пор пока не введено и устроено было постоянное войско, пока победитель Полтавский не провозгласил тоста за здоровье своих учителей в военном искусстве. Что же касается до поведения Иоанна IV в войне с Баторием и в сношениях с ханом Крымским после сожжения Москвы, то оно было одинаково с поведением его предшественников в подобных случаях: стоит только вспомнить поведение Иоанна III на берегах Угры; уступать при неудаче и выжидать обстоятельств благоприятнейших, не спуская глаз с цели, было правилом Московских государей.

Щербатов в заключение рассказа о делах Иоанна IV снова обращается к характеру последнего, снова старается объяснить перемену, в нем происшедшую. Карамзин изобразил Иоанна по Курбскому и в то же время, не допуская мысли Курбского, что первая половина царствования не принадлежит Иоанну, отказывается в заключение объяснить характер этого государя и говорит: "Несмотря на все умозрительные изъяснения, характер Иоанна есть для ума загадка, и мы усомнились бы в истине самых достоверных о нем известий, если бы летописи других народов не являли нам столь же удивительных примеров". Но ум не успокаивается, пока не разрешит загадок, и потом изображение Иоанна IV, сделанное Карамзиным, немедленно же встретило сильные возражения, которые будут рассмотрены нами в своем месте4.

Царствование Иоанна IV, как обыкновенно, оканчивается у Карамзина кратким обзором внутренней деятельности; здесь мы остановимся только на одном важном положении, утвердившемся в науке,- на положении о думных дворянах: "Как в Приказах, так и в областных правительствах или судах главными действователями были дьяки-грамотеи, употребляемые и в делах посольских, ратных, в осадах, для письма и для совета, к зависти и неудовольствию дворянства воинского. Умея не только читать и писать лучше других, но зная твердо и законы, предания, обряды, дьяки или приказные люди составляли особенный род слуг государственных, степению ниже дворян и выше жильцов или нарочитых детей боярских, гостей или купцов именитых; а дьяки Думные уступали в достоинстве только Советникам государственным: боярам, окольничим и новым Думным Дворянам, учрежденным Иоанном в 1572 году для введения в Думу сановников отличных умов, хотя и не знатных родом". При таком точном определении времени учреждения думных дворян автор ссылается на статью, помещенную в XX части "Древней Российской Вивлиофики"; но он был вправе не руководствоваться показаниями этой статьи, имея в руках источники, которые говорят совершенно противное: дела посольские говорят нам о дворянах, заседавших с боярами в Думе прежде 1572 года, о детях боярских, заседавших в Думе до совершеннолетия Иоанна. Так, при приеме литовских послов в 1542 году читаем: "Да в избе ж были у Великого Князя и дети боярские, которые в думе живут и которые в думе не живут"; при описании переговоров с литовскими послами 1570 года говорится: "А у сего дела бояре были да дворяне, которые живут у государя с бояры".

После Иоанна IV историку представился другой чудный характер для исторической живописи - характер Бориса Годунова. Для описания времен Годунова и самозванца у Карамзина кроме князя Щербатова был еще другой предшественник, историограф XVIII века Миллер, который произнес над Годуновым такой приговор: "Борис Федорович Годунов по остроте ума и необыкновенному искусству в делах правления должен быть включен в число величайших людей своего времени. Но его нравственный характер не соответствовал достоинствам умственным, отчего и происходит, что об нем обыкновенно слышится мало хорошего... Борис принадлежал к числу тех людей, которые для достижения верховной власти считают все средства позволенными..."

Щербатов, по собственному признанию много пользовавшийся сочинением Миллера, ослабляет несколько приговор последнего относительно умственных достоинств Годунова и с самого начала преимущественно выставляет его недостатки нравственные:

"Сей Годунов был человек, исполненный честолюбия, коварный, захватчивый, мстительный и ничего священным не почитающий, лишь бы что могло довести его до конца его намерений. Не видно, чтоб он какими знатными своими подвигами приобрел себе какую именитость; ибо, начав свою службу с 1571 года, был рындою при царевиче Иоанне Иоанновиче в походе против Крымского царя, уже в 1577-м был пожалован крайчим и во время похода царя Иоанна Васильевича оставлен при царевиче Феодоре Иоанновиче вторым, что может быть и было первое основание любви к нему от сего младого князя и по восшествии его на престол, ибо легко мог толь хитрый муж вкрасться в сердце младого добродушного князя; в 1579 году был в походе на Лифляндию и против польского короля Стефана Батория, в коем ничего знаменитого учинено не было, а в 1591 году пожалован он в бояре и был на свадьбе царя Иоанна Васильевича на Нагой дружкою, а жена его свахою. Может статься, помогло ему толь скоро достигнуть в чин боярский супружество его на дочери Малюты Скуратова, любимца царя Иоанна Васильевича... Годунов при всех своих пороках был разумен, предведущ и трудолюбив... Сей муж был одарен великим разумом и искусством и, как видно, довольным трудолюбием; к тому же кажется, что и самое сердце его довольно было преклонно к правосудию и к благодеяниям. Конечно бы, такие естественные дарования могли послужить к великой пользе отечества его, если бы сие отечество не было несчастно тем, что он жил, что сестра его была супругою и что он служил слабому государю. Представив, каков был царь Борис Федорович и что, поощряя его страсти, ввело его в преступления, воззрим на него, яко на другова человека, поврежденного уже счастием и стечением обстоятельств. Он при вышеозначенных хороших качествах был честолюбив до крайности, яко весь поступок его доказует; пышен, как видно по его зданиям и по великолепию, введенному ко двору и в государство; скрытен в своих делах, яко сие доказуют приезды Князя Шведского, которого прямые причины в сокровении остались, и Князя Датского, которые тогда лишь открылись, когда их он сам открыть восхотел; хитр, мог враждебного емуМитрополита Дионисия привести быть противником желаемого разрушения брака сестры его с царем Феодором, примирившись с Шуйским, дабы им пагубу сделать; непримирим к своей вражде, яко поступок его с самыми Шуйскими и другими доказует; коварен и притворен, как явился он яко бы отречениями своими от престола; подозрителен до крайности и мстителен, яко изгнанием и убиением многих из роду Романовых себя оказал, являя притом, что он не устрашался проливать безвинные крови; не знающ в военном искусстве и едва ли имеющий довольно бодрости духа, чтоб быть самому в действии военном, ибо по крайней мере видно, что он нигде вблизи неприятеля не видал; и наконец, не было никакого преступления, которого бы он не готов был соделать для достижения до своих намерений. Что избрание его было чрез единые его происки учинено, что, обмоченный кровию царей своих, ясно в воздание за учиненные убийства он сел на их престол и преступлениями достиг наследником их учиниться, сие по историям царя Феодора Иоанновича и его самого довольно видно; однако, взошед беззаконным образом на престол, приял убийственными руками скипетр и державу Владимира Мономаха окроме тех преступлений, которые подозрениями и мщением побужден был соделать, можно сказать, что в правлении своем явил себя мудрым государем: содержал мир с окружными народами, не давая упадать военному чину; правосудие в его царствование со всею точностию, но и с умеренностью к последнему из народа было исполняемо; кичливость бояр и обиды, чиненные ими, благопристойным образом были укрощены; границы Российские укреплены; казна государственная сохранена и умножена; торговля поощрена; во время голода народ спомоществован; здания соделаны,- и словом: мог бы сей назваться великий государь и отец отечества, если бы не хищность, не разврат, не убийства и преступления его до престола довели".

Карамзин принял без поверки приговор предшественников относительно характера Борисова, ибо этот приговор не мог не прельстить его: великий человек, могший быть великим государем и отцом отечества, поддался страсти, честолюбию, которое увлекло его к преступлению, и это преступление отравляет все, губит преступника, несмотря на все его величие, на все стремление к добру, и ввергает государство в бездну зол - какое явление для исторической живописи! Мы думаем, что Пушкин принял характер Бориса, как он представлен у Карамзина, не потому только, что преклонялся пред авторитетом последнего: это представление характера Борисова точно так же прельстило и Пушкина, как прельстило самого Карамзина. Щербатов, сообразуясь с известиями источников, не выставляет деятельности Годунова в выгодном свете, не дает ей видного места до царствования Феодора Иоанновича. Карамзин поступает иначе - он знакомит своих читателей с Годуновым еще в царствование Иоанна IV: уже здесь выставляет его таким, каким он является во все последующее время, и, за неимением известий в источниках, прибегает к догадкам, чтобы возвысить значение Годунова еще при Грозном; приведя известие (неверное, как мы видели) об уничтожении опричнины в 1572 году и упомянув о Малюте Скуратове, автор говорит: "Любовь к нему (к Малюте) государева начинала тогда возвышать и благородного юношу, зятя его, свойственника (?) первой супруги отца Иоаннова, Бориса Феодоровича Годунова, в коем уже зрели и великие добродетели государственные, и преступное властолюбие. В сие время ужасов юный Борис, украшенный самыми редкими дарами природы, сановитый, благолепный, прозорливый, стоял у трона окровавленного, но чистый от крови, с тонкою хитростию избегал гнусного участия в смертоубийствах, ожидая лучших времен и среди зверской опричнины сияя не только красотою, но и тихостию нравственною, наружно уветливый, внутренне неуклонный в своих дальновидных замыслах. Более царедворец, нежели воин, Годунов являлся под знамена отечества единственно при особе монарха, в числе его первых оруженосцев, и, еще не имея никакого знатного сана, уже был на Иоанновой свадьбе (в 1571 году) дружкою царицы Марфы, а жена его, Мария, свахою, что служило доказательством необыкновенной к нему милости государевой. Может быть, хитрый честолюбец Годунов, желая иметь право на благодарность отечества, содействовал уничтожению опричнины".

Таким образом, Годунов с самого начала является пред читателями уже совсем готовый, со всеми дальновидными замыслами, тогда как Щербатов несколько раз повторяет, что замыслы эти созревали постепенно, вследствие обстоятельств. Оба историка согласны в том, что Годунов учредил патриаршество для собственных целей. Для подкрепления себя вообще - по Щербатову; прямо для достижения престола - по Карамзину. "Предложено уже выше,- говорит Щербатов,- каким образом в 1587 году митрополит Дионисий происками Годунова был низвержен с престола российской митрополии и на его место Иов, преданный сему гордому любимцу, был посвящен. Коль на самого Иова Годунов ни полагал надежду, коль сан его ни был почтен в России, но данный им пример низвержения митрополита мог также и на сего обратиться, а для сего и надлежало учредить новую степень, до того небывалую, которая бы саном своим отвращала все могущие учиниться покушения и противу его; надлежало польстить духовный российский чин, учиня его под властию из среды их избираемому патриарху; учинить с первого виду полезнейшее дело для церкви российской извлечением ее от повиновения отдаленным и чужеземным патриархам; и наконец, надлежало наградить и паче к себе привязать самого сего Иова". По Карамзину: "Борис, равно славолюбивый и хитрый, промыслил еще дать новый блеск своему господству; Годунов, еще называясь подданным, искал опоры: ибо предвидел обстоятельства, в коих дружба царицы не могла быть достаточна для его властолюбия - и спасения; обуздывал бояр, но читал в их сердце злую зависть, ненависть справедливую к убийце Шуйских; имел друзей, но они им держались и с ним бы пали или изменили бы ему в превратности рока; благотворил народу, но худо верил его благодарности в невольном чувстве своих внутренних недобродетельных побуждений к добру и знал, что сей народ в случае важном обратит взор недоумения на бояр и духовенство; хотел польстить честолюбию Иова титлом высоким, чтобы иметь в нем тем усерднейшего и знаменитейшего пособника, ибо наступил час решительный, и самовластный вельможа дерзнул наконец приподнять для себя завесу будущего". Смерть царевича Димитрия и избрание Годунова у обоих историков описаны одинаково; на закон 1592 года оба смотрят также одинаково.

Рассказ о появлении самозванца Карамзин начинает так: "Начинаем повесть, равно истинную и неимоверную". Возникновение мысли о самозванстве в голове монаха объясняется следующим образом: "Пользуясь милостию Иова, он (Отрепьев) часто ездил с ним и во дворец: видел пышность царскую и пленился ею; изъявлял необыкновенное любопытство; с жадностию слушал людей разумных, особенно когда в искренних тайных беседах произносилось имя Димитрия-царевича; везде, где мог, выведывал обстоятельства его судьбы несчастной и записывал на хартии. Мысль чудная уже поселилась и зрела в душе мечтателя, внушенная ему, как уверяют, одним злым иноком - мысль, что смелый самозванец может воспользоваться легковерием Россиян, умиляемых памятию Димитрия, и в честь небесного правосудия казнить святоубийцу". Описав, как самозванец в первый раз открыл о своем царственном происхождении, Карамзин продолжает: "Так в первый раз открылся Самозванец еще в пределах России; так беглый диакон вздумал грубою ложью низвергнуть великого монарха и сесть на его престол в державе, где Венценосец считался земным богом, и где народ еще никогда не изменял царям, и где присяга, данная государю избранному, для верноподданных была не менее священною! Чем, кроме действия непостижимой судьбы, кроме воли Провидения, можем изъяснить не только успех, но и самую мысль такого предприятия? Оно казалось безумным; но безумец избрал надежнейший путь к цели - Литву! Там древняя, естественная ненависть к России везде усердно благоприятствовала нашим изменникам от князей Шемякина, Верейского, Боровского и Тверского до Курбского и Головина: туда устремился и самозванец". После разных похождений самозванец открывается Вишневецкому: "Вишневецкие донесли Сигизмунду, что у них истинный наследник Феодоров; и Сигизмунд ответствовал, что желает его видеть; он уже был извещен о сем любопытном явлении другими, не менее ревностными доброхотами Самозванца: папским нунцием Рангони и пронырливыми иезуитами, которые тогда царствовали в Польше, управляя совестью малодушного Сигизмунда, и легко вразумили его в важные следствия такого случая. В самом деле, что могло казаться счастливее для Литвы и Рима? Чего нельзя было им требовать от благодарности Лжедимитрия, содействуя ему в приобретении царства, которое всегда грозило Литве и всегда отвергало духовную власть Рима? В опасном неприятеле Сигизмунд мог найти друга и союзника, а папа - усердного сына в непреклонном ослушнике. Сим изъясняется легковерие короля и нунция: думали не об исти не, но единственно о пользе; одно бедствие, одно смятение и междоусобие России уже пленяло воображение наших врагов естественных; и если робкий Сигизмунд еще колебался, то ревностные иезуиты победили его нерешимость, представив ему способ, обольстительный для одних слабых: действовать не открыто, не прямо, а под личиною мирного соседа ввергнуть пламя войны в Россию. Должно отдать справедливость уму расстриги: предав себя иезуитам, он выбрал действительнейшее средство одушевить ревностию беспечного Сигизмунда, который, вопреки чести, совести, народному праву и мнению многих знатных вельмож, решился быть сподвижником бродяги... Но способы его (Лжедимитрия) еще не соответствовали важности замысла. Ополчалась в самом деле не рать, а сволочь на Россию. Расстрига и друзья его чувствовали нужду в иных, лучших подвижниках и должны были, естественно, искать их в самой России. Зная свойство мятежных Донских казаков, зная, что они не любили Годунова, казнившего многих из них за разбои, Лжедимитрий послал на Дон с грамотою. Удальцы донские сели на коней, чтоб присоединиться к толпам Самозванца. В городах, селах и на дорогах подкидывали грамоты от Лжедимитрия к Россиянам с вестию, что он жив и скоро к ним будет. Народ изумлялся, не зная, верить тому или не верить, а бродяги, негодяи, разбойники, издавна гнездясь в земле Северской, обрадовались: настало их время. Кто бежал в Галицию к Самозванцу, кто в Киев, где Ратомский также выставлял знамя для собрания вольницы, он поднял и казаков Запорожских. Столько движения, столько гласных происшествий могли ли утаиться от Годунова? Не сомневаясь в убиении истинного сына Иоаннова, он изъяснял для себя столь дерзкую ложь замыслами своих тайных врагов, искал заговора в России, подозревал бояр; призвал в Москву царицу-инокиню, мать Димитриеву, и ездил к ней в Девичий Монастырь с патриархом, воображая, как вероятно, что она могла быть участницею предположенного кова, и надеясь лестию или угрозами выведать ее тайну; но царица-инокиня, равно как и бояре, ничего не знали. Лжедимитрий шел с мечом и с манифестом. Сей манифест довершил действие прежних подметных грамот Лжедимитрия в Украине, где не только подвижники Хлопковы и слуги опальных бояр, ненавистники Годунова, не только низкая чернь, но и многие люди воинские поверили Самозванцу, не узнавая беглого диакона в союзнике короля Сигизмунда, окруженном знатными Ляхами, в витязе ловком и искусном владеть мечом и конем, в военоначальнике бодром и бесстрашном: ибо Лжедимитрий был всегда впереди, презирал опасность и взором спокойным искал, казалось, не врагов, а друзей в России. Несчастия Годунова времени, надежда на лучшее, любовь к чрезвычайному и золото, рассыпанное Мнишеком и Вишневецкими, также способствовали легковерию народному. Смятенный ужасом, Борис не дерзал идти навстречу к Димитриевой тени: подозревал бояр и вручил им судьбу свою. Никто из Россиян до 1604 года не сомневался в убиении Димитрия, который возрастал на глазах всего Углича и коего видел весь Углич мертвого: следовательно, Россияне не могли благоразумно верить воскресению царевича; но они не любили Бориса! Еще не имев примера в истории самозванцев и не понимая столь дерзкого обмана; любя древнее племя царей и с жадностью слушая тайные рассказы о мнимых добродетелях Лжедимитрия, Россияне тайно же предавали друг другу мысль, что Бог действительно каким-нибудь чудом, достойным его правосудия, мог спасти Иоаннова сына для казни ненавистного хищника. По крайней мере сомневались и не изъявляли ревности стоять за Бориса. Не только Годунов с мучительным волнением души следовал мыслями за московскими знаменами, но и вся Россия сильно тревожилась в ожидании: чем судьба решит столь важную прю между Борисом и ложным или неложным Димитрием: ибо не было общего удостоверения ни в войске, ни в государстве; расположение умов было отчасти несогласно, отчасти неясно и нерешительно. Войско шло, повинуясь царской власти, но колебалось сомнением, толками, взаимным недоверием".

Так объясняются появление и успех самозванца: "Мысль чудная уже поселилась и зрела в душе мечтателя, внушенная ему, как уверяют, одним злым иноком". Понятно, что любопытство читателя сильно затрагивается известием, что мысль о самозванстве была внушена Отрепьеву каким-то злым иноком; читатель желает подробностей, он не находит их в примечании, где автор ссылается на Бера, то есть Бурсова, но последний злого инока выставляет не самостоятельным внушителем злой мысли, но орудием врагов Годунова: "Wie nun der Teufel sichet, dass mit Gifft und Mordt nichts zu verrichten seyn will, Gibt er ihnen (врагам Бориса) einen andern Grif im Sinn, namlich eine Luge furzunehmen, brauchten auch ein recht wunderlich und teufelisch instrument dazu. Es var ein Munch Chrisca Atrepio genannt. Derselbige (weilen er und alle Munche es mit den Verrahtern und Mentmachern wider den Boris hieltem) wird dazu bewogen, dass, er sich auf die Fahrt begebe. Dieser hatte solches Befehlig: er solle ins Reich Polen ziehen und in grosser Geheim nach einen solchen Jungling sich umbthun, der dem zu Uglitz ermordeten Demetrie an Alter und Gestalt mogte atniich zeyn, und wann er solchen antrefe, denselben dahin bereden, das er sich fur den Deme-trium ausgebe, und dass ihn Gott der Herr zu der Zeit, als er sollen ermordet werden, durch getreue Leute in grosser Geheim davon bringen lassen, und ware an seiner Stelle ein ander Knabe umbgebracht worden".- "Как только увидел дьявол, что ядом и убийством ничего не достичь, внушает он им (врагам Бориса) другой план, а именно: прибегнуть ко лжи. И для того использовали они поистине необычное и дьявольское орудие. Был один монах, по имени Гришка Отрепьев. Этого самого (поскольку он и все монахи были заодно с предателями и мошенниками против Бориса) побудили к тому, чтобы он отправился в путь. Имел он такой наказ: проникнуть в Государство Польское и, строго соблюдая тайну, подыскать какого-нибудь юношу, который бы возрастом и лицом походил на убитого в Угличе Димитрия, и будто во время, когда он должен был быть убит, Господь Бог сподобил преданных людей надежно спрятать его, а вместо него был якобы убит другой мальчик" (Примеч. ред.).

Князь Щербатов предлагает то же объяснение, догадывается, что самозванец был орудием врагов Борисовых: "Может быть, кто-нибудь вложил в него первые мысли приять на себя сие великое имя. Когда, может статься, он показал некоторую к сему преклонность, то не было ли еще кого из знатных, который как по ненависти на царя Бориса, так и для своего возвышения, поелику легко считал восстановленного сего слабого кумира низринуть и самому его место занять, тайно его к тому побуждал; ибо, в самом деле, не нахожу я почти возможности верить, чтоб сын боярской, быв менее двадцати лет юноша и постриженный в монашеский чин, мог выдумать и еще меньше сам собою упорствовать в таком великом предприятии".

Характер Лжедимитрия, поведение его на престоле, доказательства самозванства его изложены Карамзиным согласно с предшествовавшими историками Мюллером и князем Щербатовым. Что касается до характера Шуйского, то князь Щербатов является адвокатом его против современных писателей. "Не легко,- говорит он,- начертать обычай сего несчастного государя, который был возведен в смутное время на престол, принужден был претерпевать нарекания в несчастиях России, которым он не был причиною и которым помогать не мог. Что он был человек честолюбивый и хитрый, то сие доказует единое следствие его при царе Федоре Иоанновиче о смерти царевича Димитрия, также, что, невзирая на всю неприязнь Бориса Годунова к его роду, он всегда старался снискать его приязнь. Не меньше его хитрость, проницательный разум и дальновидность являются в учинении заговора против Расстриги, и с какою твердостию, остроумием и прозорливостию сие исполнил, ибо и в самом жару толь опасного действия предусматривал, что Польская Республика будет требовать удовольствия за побиенных поляков и за бесчестие послам; все сие, колико могли допустить обстоятельства, отвратил. Неизвестно нам подлинно, употреблял ли он какие происки для получения престола; но думаю, что главный его происк был пред самым сим учиненная отечеству услуга убиением гнусного самозванца, тирана и разорителя веры. Но воззрим на его разум в делах управления государства. Хотя нам остается единый его указ 1607 года о крестьянах, с которого времени их, перешедших на прежние их жилища, возвращать и какое наблюдение о сем должно земское благочиние иметь, то и в сем мы обретаем столько провидения, разума и справедливости, что он, конечно, и просвещеннейшим временам мог бы честь сделать. Впрочем, поступки его политические в самых трудных обстоятельствах изъявляют его дальновидность. Заключенные договоры с королем шведским и требуемая помощь от Швеции показуют, что он проник, коликая есть польза самого короля шведского Карла IX не допустить польскому королю усилиться и Россию ослабить. Естьли же, наконец, следствие противное показало, в том не он, а обстоятельства причиною. Если мы воззрим на его храбрость и знание военного искусства, то и в сем случае не можем мы не воздать ему достойной похвалы. Повсюду, где он был употреблен начальником войска, имел успех. Распределение войск, назначение им мест толь великое искусство показуют, а особливо во время похода его под Тулу; и оное есть таково в распоряжении разных отрядов, что может примером искусным нынешним вождям быть. Он, может статься, почти единый чувствовал в тогдашнее время великое сие и неоспоримое правило, что без доброго устроения вся храбрость воинов в ничто обращается: чего ради выбрав из чужестранных писателей и составил ратной устав в 1607 году, который был дополнен царем Михаилом Федоровичем в 1621 году. Что касается до твердости его духа, то оную он в неисчетных случаях показал. Наконец, что касается до его благосердия, то если он во всю жизнь свою сие единое соделал, что присягою своею учинил право Россиянам не быть без суда наказуемым, и чтоб наказание единого виновного на род его не простиралося, за сие бы единое достоин он был вечной хвалы. Одним словом: кто возмет на себя труд сличить сие мое начертание с его историею, тот ясно усмотрит, что сей государь был мудр, продлителен, храбр, искусен в политических и военных делах и что сердце его склонно было к милосердию. Но он был несчастен, а несчастие не токмо лишило его способов полезное что для государства соделать, но и самого свело в монахи и потом в плен, где и скончался".

Таким образом, Щербатов не дает характеру Шуйского, в таком благоприятном свете выставленному, никакого влияния на обстоятельства: вследствие несчастных обстоятельств Шуйский не мог сделать ничего полезного, несмотря на свои достоинства. У Карамзина характер Шуйского представлен гораздо удовлетворительнее: он уже дает видеть читателю, хотя и не совсем ясно, влияние характера и поведения Шуйского на ход событий: "Василий, льстивый царедворец Иоаннов, сперва явный неприятель, а после бессовестный угодник и все еще тайный зложелатель Борисов, достигнув венца успехом ков, мог быть только вторым Годуновым лицемером, а не героем добродетели, которая бывает главною силою и властителей и народов в опасностях чрезвычайных. Борис, воцарясь, имел выгоду: Россия уже давно и счастливо ему повиновалась, еще не зная примеров в крамольстве.

Но Василий имел другую выгоду: не был святоубийцею; обагренный единственно кровию ненавистною и заслужив удивление Россиян делом блестящим, оказав в низложении самозванца и хитрость и неустрашимость, всегда пленительную для народа. Чья судьба в истории равняется с судьбою Шуйского? Кто с места казни восходил на трон и знаки жестокой пытки прикрывал на себе хламидою царскою? Сие воспоминание не вредило, но способствовало общему благорасположению к Василию: он страдал за отечество и веру! Без сомнения, уступая Борису в великих дарованиях государственных, Шуйский славился, однакож, разумом мужа думного и сведениями книжными, столь удивительными для тогдашних суеверов, что его считали волхвом; с наружностию невыгодною, даже с качествами вообще нелюбезными, с холодным сердцем и чрезмерною скупостию, умел, как вельможа, снискать любовь граждан честною жизнию, ревностным наблюдением старых обычаев, доступностию, ласковым обхождением. Престол явил для современников слабость в Шуйском: зависимость от внушений, склонность к легковерию, коей желает зломыслие, и в недоверчивости, которая охлаждает усердие. Но престол же явил для потомства и чрезвычайную твердость души Васильевой в борении с неодолимым роком: вкусив всю горесть державства несчастного, уловленного властолюбием, Шуйский пал с величием в развалинах государства! Василий (говорит летописец) нарушил обет свой не мстить никому лично, без вины и суда. Оказалось неудовольствие; слышали ропот. Никто не дерзнул спорить о короне с Шуйским, но многие дерзали ему завидовать и порочить его избрание как незаконное. Самые усердные клевреты Василия изъявляли негодование: ибо он, доказывая свою умеренность, беспристрастие и желание царствовать не для клевретов, а для блага России, не дал им никаких наград блестящих в удовлетворение их суетности и корыстолюбия. Заметим еще необыкновенное своевольство в народе и шаткость в умах: ибо частые перемены государственной власти рождают недоверие к ее твердости и любовь к переменам: Россия же в течение года имела четвертого самодержца и не видала нужного общего согласия в последнее избрание. Старость Василия, уже почти шестидесятилетнего, его одиночество, неизвестность наследия также производили уныние и беспокойство".

Здесь вместе с влияниями характера Василиева на события показано влияние и некоторых других обстоятельств. У Щербатова на эти обстоятельства обращено более внимания: там он обращает внимание на закон 1592 года, на голод, бывший в царствование Годунова.

Критики, рассматривающие "Историю государства Российского" преимущественно с точки зрения художественной, справедливо предпочитают XII том всем предшествовавшим: события, здесь рассказанные, такого рода, что давали обильную пищу таланту автора. С точки зрения научной XII том теперь нам кажется слабее предшествовавших, потому что у нас много новых материалов, объясняющих удовлетворительнее эпоху; но статья наша не может иметь целию указание отношений "Истории государства Российского" к настоящим средствам нашей науки, ибо мы имеем дело не с современным сочинением. Карамзин остановился на событиях 1611 года; но взгляд свой на последующие события он высказал в особой статье (О древней и новой России); в этой статье для нас важнее всего именно взгляд автора на отношение между древнею и новою Россиею. Вот этот взгляд: "Царствование Романовых, Михаила, Алексия, Феодора, способствовало сближению Россиян с Европою как в гражданских учреждениях, так и в нравах, от частных государственных сношений с ее дворами, от принятия в нашу службу многих иноземцев и поселения других в Москве. Еще предки наши усердно следовали своим обычаям; но пример начинал действовать, и явная польза, явное превосходство одерживали верх над старым навыком в воинских уставах и в системе дипломатической, в образе воспитания или учения, в самом светском обхождении, ибо нет сомнения, что Европа от XIII до XIV века далеко опередила нас в гражданском просвещении. Это изменение делалось постепенно, тихо, едва заметно, как естественное возрастание, без порывов и насилия. Мы заимствовали, но как бы нехотя, применяя все к нашему и новое соединяя со старым. Явился Петр. В его детские лета самовольства вельмож, наглость стрельцов и властолюбие Софии напоминали России несчастные времена смут боярских; но великий муж созрел уже в юноше и мощною рукою схватил кормило государства, он сквозь бурю и волны устремился к своей цели: достиг - и все переменилось. Этою целию было не только новое величие России, но и совершенное присвоение обычаев европейских. Потомство воздало усердную хвалу сему бессмертному государю и личным его достоинствам и славным подвигам. Он имел великодушие, проницание, волю непоколебимую, деятельность, неутомимость редкую; исправил, умножил войско; одержал блестящую победу над врагом искусным и мужественным; завоевал Ливонию, сотворил флот, основал гавани; издал многие законы мудрые; привел в самое лучшее состояние торговлю, рудокопни; завел мануфактуры, училища, академии; наконец, поставил Россию на знаменитую степень в политической системе Европы. Говоря о превосходных его дарованиях, забудем ли почти важнейшее для Самодержцев дарование: употреблять людей по их способностям? Полководцы, министры, законодатели не родятся в такое или такое царствование, но единственно избираются; чтоб выбрать, надобно угадать; угадывают же людей только великие люди - и слуги Петровы удивительным образом помогали ему на ратном поле, в сенате, в кабинете. Но мы, Россияне, имея пред глазами свою историю, подтвердим ли мнение несведущих иноземцев и скажем ли, что Петр есть творец нашего величия государственного? забудем ли Князей Московских: Иоанна I, Иоанна III,- которые, можно сказать, из ничего воздвигли державу сильную и - что не менее важно - учредили твердое в ней правление единовластное? Петр нашел средства делать великое. Князья Московские приготовили оное".

В этих словах всего яснее высказывается отношение Карамзина, как историка, к его предшественникам. В продолжение XVIII века громадный образ Петра долго закрывал собою образы своих предшественников, всю древнюю русскую историю: не по мнению только несведущих иноземцев, Петр был творцом нашего величия государственного; русские и самые сведущие были того же мнения и сочинениями своими утверждали его у современников и у потомства. Стоит вспомнить Ломоносова, его осьмую оду: Ужасный чудными делами,
Зиждитель мира искони
Своими положил судьбами
Себя прославить в наши дни:
Послал в Россию человека,
Каков неслыхан был от века.
Сквозь все препятства он вознес
Главу победами венчанну,
Россию, варварством попранну,
С собой возвысил до небес.


Или в четвертой оде строфу, начинающуюся словами: "Воззри на труд и громку славу". Это оды; а вот и слова прозаика, собирателя материалов Крёкшина: "Егда же благослови Бог из тьмы возсияти свету и возсияти в сердцах сынов российских, даровал свету Петра Великого... Ты (обращается к Петру) нас от небытия в бытие привел; мы до тебя были в неведении и от всех порицаемы невеждами, ничтоже имущи, ничтоже знающи. Ты нас просвети и прослави славою, сотвори искусными в полезных знаниях, разума, мужества, храбрости, премудрости. До тебя все нарицаху нас последними, а ныне нарицают первыми".

Но во второй половине века уже возникла мысль об отношениях древней и новой России, об отношениях деятельности Петра Великого к деятельности его предшественников; возник вопрос: действительно ли свет воссиял только с царствования Петра? Действительно ли русские до Петра занимали последнее место? Действительно ли были достойны презрения? Болтин поставил себе целию доказать противное, и вследствие этого Карамзин в XIX веке мог сказать: "Мы, Россияне, имея перед глазами свою историю, скажем ли, что Петр есть творец нашего величия государственного? Забудем ли Князей Московских: Иоанна I, Иоанна III?" Легко понять, какое важное значение в нашей исторической литературе имело возбуждение этого вопроса: между древнею и новою Россиею перекинут был мост; Петру Великому нашлись предшественники, узнали, как приготовлялось дело Петра: "Еще предки наши усердно следовали своим обычаям, но пример начинал действовать - и явная польза, явное превосходство одерживали верх над старым навыком, в воинских уставах, в системе дипломатической, в образе воспитания или учения, в самом светском обхождении". Но здание науки строится долго и с трудом великим; тот же Карамзин, который, вследствие трудов предшественников своих, мог перекинуть мост между древнею и новою Россиею, найти Среднюю Историю - от, Иоанна III до Петра Великого,- тот же самый Карамзин увеличил пропасть, отделявшую древнюю русскую историю от средней, порвал всякую связь между деятельностию Иоаннов московских и предшественников их; "забудем ли Князей Московских: Иоанна I, Иоанна III,"которые, можно сказать, из ничего воздвигли державу сильную?" Не согласившись назвать Петра творцом величия России, Карамзин не усумнился назвать творцом величия России Иоанна III, потому что об отношениях древней и средней истории не поднимался вопрос ни до него, ни в его время; мысль о значении Иоанна III, как творца величия России, была наследована Карамзиным от его предшественников и развита им с особенною любовию именно под влиянием вопроса, поднятого в исторической литературе Болтиным: при стремлении восстановить значение древней русской истории желалось найти в ней лицо, которое бы можно поставить на одинаковой высоте с главным деятелем новой истории и даже еще показать превосходство главного героя древней истории пред главным героем новой.

Таково было отношение "Истории государства Российского" к источникам и к трудам предшествовавших историков. Теперь мы должны обратиться к другому вопросу: каково было отношение "Истории государства Российского" к последующим трудам по русской истории? Только при решении этого вопроса можно будет понять все великое значение разбираемого творения.

1"Московит". 1856 г., №1.(К тексту)
2Теперь эта летопись уже не имеет означенного у Карамзина №.(К тексту)
3Потому что точно так же определяется у Курбского и монастырь, в который отправился Иоанн па богомолье после болезни: "монастырь, сто миль от Москвы лежащий".(К тексту)
4В статье "Писатели русской истории XVIII века". (К тексту)